Не просто театр – квинтэссенция театра, театр ночью, лишенный зрителей. Наверное, не будь она актрисой, она ощущала бы страх или грусть в этом помещении, но она была тем, кем была. И внутри казавшегося заброшенным здания, она ощущала себя как в коконе, как в материнском чреве. Она словно сама была таким театром, в его гулкой пыльной безлюдности чудилось ей отражение собственной нечастной души. Здесь кто-то был, она вспомнила, кто-то всегда есть в общественных зданиях, но охранник все не появлялся, и ни звука, кроме цоканья ее каблуков и ее сбившегося дыхания, и она, улыбнувшись, кинула сумочку на край сцены, поднялась сама, слушая, как изменился звук ее шагов – стал значительнее, громоподобнее. Подумала – а вдруг тень, что шла за ней, сейчас прячется в зрительном зале, и посмотрела туда, в гулкую пустоту сиротливых кресел, но никого не видела, никого и ничего, и только горел в уголке указатель пожарного выхода, и никого не было в целом мире. Но разве здесь с ней что-то может случиться? Она ощутила себя колдуньей в собственном колдовском королевстве, и ее фантазия, разыгравшись, успокоила ее, убедив – тень только примерещилась ей, охранник спит давным-давно, и никто не станет ей мешать.
Ада закрыла глаза и дышала, дышала этой сценой, представляла себе ряды зрителей, застывшее и следящие за ее игрой – игрой, Господи! Не за тем, как под тонким свитером обрисовывается контур ее груди, не за тем, как искажается ее лицо в пароксизме притворной страсти, не за тем, как она оголяет плечо или красуется стройными ногами. Нет, им важно, как движутся ее руки и ноги, ее гибкое, все еще молодое тело, как звучит в пустом помещении ее чуть охрипший голос, как горят, ярче всех софитов ее необыкновенные глаза.
Она вдруг почувствовала этих людей, призраков отмененного прошлого. Вот они сидят, в первом ряду, мертвецы – отец, доработавшийся до остановки сердца, мать, умершая неизвестно от чего в психиатрической лечебнице, может быть, даже покончившая с собой, мать, которую так ненавидел ее дядя, что даже перестал общаться с собственным братом, когда тот на ней женился. А вот и сам дядя, мирно ушедший в мир иной в своей постели на шестьдесят пятом году жизни. И еще, Вельд, улыбающийся, искрящийся счастьем, самоубийца Вельд с двумя пулевыми в голове, черт возьми, Вельд! Вильгельм Штибер, стеснявшийся своего имени настолько, что не расставался с псевдонимом ни на сцене, ни в постели. Единственный человек на свете, который умудрился покончить с собой двумя выстрелами – в висок и почему-то в затылок – и так хорошо притворявшийся самоубийцей, что она не задавала вопросов, не спорила и хоронила его в закрытом гробу. Но сейчас он выглядел вполне живым и не терзал ей душу. Она видела горящие глаза ее близких и друзей – и тех, кто не был ей близок и не дружил с ней, мертвецов, с которых уже нет никакого спроса за то, что они когда-то поступали с ней несправедливо. И одно из кресел пустовало, место для Давида, подумала, но и радовалась, что не видит его среди собравшихся. Она смотрела в пустоту восхищения мертвых глаз, и слова сами собой начинали срываться с ее губ – она исторгала из себя, как менструирующая женщина – все лишнее, все уже ненужное, то, что так хотела бы уметь забывать. Все прочитанные когда-то книги, заученные пьесы, пустые монологи, цитаты. Она сыпала правительственными сводками, она выкрикивала официальные лозунги, она произносила, она играла – отдавала миру всю эту уже не нужную ей информацию. И чувствовала, как освобождается от этих пустых слов, как светлеет в голове, как становится легче дышать. И прекрасно понимала, что это самообман, что пройдет совсем немного времени и в ее теле опять накопятся запасы сил, энергии и информации достаточной, чтобы подарить новую жизнь, сильную, смелую в своей безнадежном сражении со смертью. Она знала, что все, что она исторгнет в мир, скоро снова народится и скопится в ней, распространится и начнет давить тягучей полнотой внизу живота, пока стрелки ее внутренних часов не перейдут за полночь, и все, что скопилось, выльется отвратительным грязным потоком. Так очищается тело, так очищался и ее разум, чтобы потом начать все сначала. Обычно она избавлялась от лишних слов в собственной квартире, когда оставалась одна, но в пустом театре это было как-то естественнее, проще… действеннее.
Шумно выдохнула, стоя посреди сцены, закрыла глаза – ушло почти все, почти вся память истлела, проговоренная, но оставалось кое-что еще, кое-что, чего она не решалась трогать – но, может быть, сегодня решиться? Распахнулась и заговорила, задрожала, заискрила монологом из пьесы, которую так и не сыграла – это были те слова, которые они с Давидом говорили друг другу со сцены во время репетиций.