— А ты оглядывайся, — посоветовала Дарья, — да не налети на такую, чтоб на шею тебе села. А то, гляжу я, щедрый ты больно со службы-то воротился: и башкирца на себе приволок, и Степку на загорбок водворил — всех не увезешь…
— Може, хозяйством займусь, — не слушая Дарью, перебил ее Василий, — може, в городу где пристроюсь…
— Во-она как! — с удивлением и значимостью протянул дед. — Ты и на хлеборобство, стал быть, наплевать можешь. Ну-ну-у… Готовый хлебушек тебе потреблять удобнейши, чем сеять его, да жать, да молотить, да землю пахать — так, что ль?
Обидели Михайлу такие слова внука: все поколения Рословых и при барской неволе и после нее никогда ничем иным не занимались, как хлебопашеством. Вросли в землю. И ни о чем другом не помышляли. Труд хлебороба почитался здесь за наиглавнейшее, дело на земле, потому как кто бы чем ни занимался на этом свете, а хлебушек ест крестьянский.
— А ты бы подумал, Вася, поскладнейши, — заметив недовольство деда, наставительно проговорил Мирон. Теперь он снова сидел на лавке возле печи и корявыми пальцами то широкую бороду ворошил, то нос толстый ощупывал, то мохнатую бровь поглаживал. — Тиша наш случайно вон каменный уголь нашел тута, дык на его мужики хуторские недовольны шибко. Прямо-то в глаза не говорят, а видно, что шибко недовольны.
— Ну, за глаза и царя ругают, — поговоркой ответил Василий. Он понял, что не следовало пока объявлять своих намерений. — Чего ж бы им недовольным-то быть? Какое им до этого угля дело?
— Да как же — какое дело! — зазвучала обида и в голосе Мирона. Руку вперед он выбросил, словно защищаясь. — Землицу-то под постройками у нас отняли. На задах вон за нашей избой шахту ставить налаживаются. Чуть помешаем — и сковырнут нас. Народу разного понаехало в хутор. Воришки, пакостники всякие налезли. Надысь молоток на лавочке возле двора оставил, не успел за гвоздями в чулан сходить, вернулся — его уж нету!
— Небось больше Ухабаки все равно никто не пакостит, — возразил Василий для порядка, хотя и его уже начали волновать заботы семьи.
— Х-хе, — засмеялся дед, — да Кирилл Платонович теперя у нас как шелковый. Ладно его поучили в ентот раз на Катькиной свадьбе у Прошечки. Кровью, никак, харкал, злодей…
Скрипнула входная дверь, и следом за Степкой в избе появилась вся Тихонова семья.
Трава хотя и сочная в этом году, буйная, все равно под обжигающим солнцем начинает дубеть, крепчать, и к обеду даже самая острая, тонко отбитая коса позванивает, будто к тончайшей прокаленной в пламени проволоке прикасается. Дзинь-дзинь! Тянуть косу становится все трудней и трудней. А на рубахе уже невозможно отыскать сухое пятно.
Изо всех сил стараясь не отставать от сына, Леонтий бросил на прокос видавший виды картуз. И рубаху сбросил бы, да оводы покоя не дадут — так и кружат они постоянно возле косарей.
Почти вся семья у Шлыковых нынче на покосе: Гришка с косой впереди идет, за ним — Леонтий, а дальше Манюшка и Яшка тянутся, кожилятся изо всех сил. Даже Семку привозят сюда. На прокос пока не ставят его, а получив от матери подробнейшие инструкции, что и как делать, орудует он на стану — обед готовит, за конями доглядывает.
Дома остается один Ванька. По годам давно бы Иваном его называть, а по делам — так Ванькой и остается. Не цветет он, не вянет. Весной совсем было уж дело до краю дошло — хоть гроб заказывай. А летом вот опять отдышался, даже по двору ходить стал и на улицу, за ворота, иногда выползает.
Сегодня утром, как уезжали, тоже худо ему было — весь в поту, в жару метался и стонал протяжно.
— Либо дожжик ноничка будет, — говорил он матери, — либо помру… Ты бы уж не ездила на покос-то…
Жалко было Манюшке оставлять сына одного дома, да все равно пришлось поехать: возле него все время не просидишь. А сена-то больше и больше надо с каждым годом — кроме Сивки да Рыжухи, еще конька вырастили — Карьку, да еще жеребеночек годовалый есть. Овец прибыло, телят и прочей животности — всех кормить целую зимушку надо.
Леонтий тянул, тянул до конца прокоса (вот-вот жилки полопаются — травища густая да высокая) и, как увидел, что Гришка на край вышел, закричал сполошно:
— Шабаш, Гришуха! Силов нету. На новую ручку не выходи.
Как ни разговорчив Леонтий — минуты в другое время не помолчит, и коли не с кем перемолвиться, так сам с собой разговаривает, — а тут вскинул на плечо косу, смолянку из-за пояска вытянул, чтоб не потерялось дорогой, в правую руку взял. Так до стана и не проронил ни слова.
— Ну, кашевар, чем потчевать станешь работников? — спросил он у младшего сына, вешая косу на сучок старой березы, к которой пристроен был балаган, травой покрытый.
— Польскую кашу сварил, как мама велела, да молоко вон кислое есть, — с достоинством ответил Семка.
— А лошадей давно доглядывал? Где они?
— Вон за ентим колком пасутся. Только что оттудова я воротился, на водопой сгонял. Все равно не едят они: от оводов прячутся.
— Ну молодец, — похвалил сына Леонтий. — Справным, знать, хозяином вырастешь.