— Вставайте! Эй вы, вставайте! — толкал он всех подряд. — Пошли чуду глядеть!
— Какая там еще чуда! — недовольно ворчал спросонья Мирон, протирая кулаком глаза.
— Что за чудо, Тихон? — осоловело и вроде бы с испугом вертел головой Порфирий. Пристав на колени, он суетливо выдергивал соломинки, застрявшие в рыжеватой бороде и усах.
Однако поднялись разом, только Митька Рослов чуток замешкался. И так уж проспали: уговаривались до свету выехать, чтобы, пока пригреет, одолеть большую часть пути, а уж совсем рассвело. Редкие сосны, обступившие избушку лесника, дремотно, не шелохнувшись, стояли в ожидании солнца. Первый луч еще не коснулся их высоких кудрявых вершин.
— А это, что ль, не чуда? — ткнул рукой Тихон в сторону одной из могучих сосен.
Взглянув туда, мужики и впрямь разинули рты. На короткие сани Порфирия Кустищева вчера навалили семиаршинное бревно, четверти полторы в отрубе. Теперь это бревно стояло вершиной вниз, приваленное комлем вместе с санями, торчавшими на высоте, к огромной разлапистой сосне.
Сперва все стояли, будто окаменев. Потом кто-то хохотнул. Сдвинув шапку на нос и заглядывая вверх на свои сани с висящими, как подбитые крылья, оглоблями, Порфирий почесывал затылок короткопалой пятерней.
— Да какой жо лешак выдумал эдакую штуку? — развел руками Порфирий.
Во вновь наступившей тишине Филипп на диво всем складно изрек:
— Кто вчерась больше всех смеялся, тот в дураках и остался.
Мужики захохотали.
— Плохо, Тимоха, на чужой стороне горшки бить, — поддел Порфирия Тихон. — Чего делать-то станешь теперь?
— Да неуж один ты запятил туда экое бревнышко! — изумился Порфирий, в упор глядя на Филиппа. — Тронь его теперь — и сани мои вдребезги… Я жо вчерась шутками да смехом, а ты чего отворотил?
— Шутку любишь над Фомой, так люби и над собой, — посыпали мужики пословицами.
— Пошутил Мартын, да свалился под тын.
— Шути, кувшин, поколь ухо оторвется.
— Сделали шутку, — тем же ответил Порфирий, — сняли с Варвары шубку. — Он будто бы лишь теперь начал сознавать всю нелепость своего положения, оттого в голосе послышалось что-то прямо-таки рыдательное.
Мужики смеялись и не переставали дивиться: никто в Филиппе этакой силищи не предполагал. Да ведь и догадаться же надо, чтобы такое сотворить. Макар вырубил длинную рогатину, и трое мужиков подсунулись было с ней к стоячему, как настороженная мышеловка, бревну.
— Стойте вы, погодите, бестолочи! — вдруг закричал Филипп. — Эдак вы и взаправду оставите его, бедолагу, без саней.
Связав две длинные веревки, он влез с ними на сосну (мужики помогли ему) и там, охватив комель бревна, завернул крепкий узел, а веревка осталась перекинутой через надежный сук у самого ствола сосны. Когда мужики ухватились артелью за веревку, Филипп, спускаясь вниз, скомандовал Макару:
— Вот теперь ширяй своей рогатиной, оттолкни от сосны-то, а они травить веревку станут.
Но тут уж все и без того поняли что к чему. И Порфирий приободрился, когда бревно с санями пошло вниз.
— Как мизгирь на паутине, санки мои спущаются. — И опять за свое: — Сохрани бог, небо провалится — всех перепелок подавит!
— Ожил, мизгирь, — передразнил его Филипп, когда сани, легонько охнув, сели в снег, придавленные бревном.
С места тронулись, когда уж вовсю ликовал божий день с веселым и щедрым солнышком в небе, по-весеннему светло-голубом, чистом и покойном. Дорога, пригретая вешним теплом, отмякла, и полозья скользили по ней неслышно, без скрипа, легко и свободно. Впереди вышагивал Бурлак с двумя большущими бревнами, покоившимися на широкой подкладке.
На самой последней подводе в обозе ехал Васька Рослов, старший из множества внуков деда Михайлы, сын умершего Григория.
От матери с соседней заимки убегал Васька несколько раз, а потом окончательно прибился к дедовой семье, когда годов шесть ему было. Никто у Рословых не выделял, не нежил своих ребятишек — невозможно это в большой семье, — и Васька рос вместе со всеми. Обидеть его было некому, но и приласкать с материнской теплотой — тоже некому. Разве дед, жалея сироту, часто голубил его, маленького. А теперь и дед поостыл.
Вырос парень совсем незаметно: никому он плохого не делал, и ему никто поперек дороги не вставал. Жениться собирался Васька, невесту приглядел, но деду сразу сказать этого не посмел, а теперь и сам раздумал: все равно осенью нынче в солдаты идти, на действительную.
И взгрустнулось парню. Сидя на комле бревна и поставив ноги на сани, он почесывал кончик облупленного носа, а широко раскрытые голубые глаза его все время двигались, будто искали чего-то по пригретому весною полю с осевшим снегом, то по редкому березовому колку с густым подлеском в стороне от дороги, то сливались с голубым спокойным небом. Нелегко примириться с тем, что будущую весну уж не увидишь в родных местах. А он вырос, не отъезжая от своего хутора больше тридцати верст.
Васька хотел было спрыгнуть с саней, пройтись по дороге, размяться — до дому уж недалеко, — но снег на ней будто водой взялся, до того сырой — пимы враз промокнут…