Братья подвели пьяного к деду, удерживая за руки. Бабы сгрудились к столу, а ребятишки, зная, что в таких случаях большим не до шуток, заняли более безопасные места: на печи, на полатях, в дверях горницы.
— Отделяй, батюшка, и все тута! — предстал перед дедом Макар.
— Я т-тебя отделю! — поднялся Михайла, и его бадик раза два хлестко прошелся по плечу Макара. Тот рванулся, увертываясь от деда, потому костыль стал попадать то по Мирону, то по Тихону.
— Вот тебе! — приговаривал дед. — Вот тебе, пьяный варнак! — А клюка в немощной его руке все ходила по старшим сыновьям, не задевая Макара.
— Вот чего, ребяты, — еле выговорил, задохнувшись, дед, — вяжите его опояской да спать кладите… Ишь ведь чего удумал — на паи! Всю хозяйству по ветру пустить, стал быть. Ах ты, бездельник!
Мужики для порядка связали Макара мягкой суконной опояской, стащили с него пимы и уложили в горнице на половик, бросив сверху его же шубенку.
— Ты спервоначалу проспись, — уговаривал брата Тихон, — посля на трезвую голову потолкуешь.
Васька Рослов, как только мужики с Макаром ушли в избу, не теряя времени, схватил метлу и, торопясь, начал махать ею по высохшему от морозца двору. Не враз его выметешь, двор-то, большой он. А Ваське скорее хочется сделать это да повидаться с Катюхой.
Если бы еще в дороге из Боровой какая-нибудь гадалка сказала, что пойдет он к зазнобе вечером, ни за что не поверил бы Васька: к чему себя и девку тревожить, к чему бередить больное место? А теперь вот понял — не усидеть дома. И спать ляжет, так не уснуть, пока не повидается с Катькой.
На землю пали короткие вечерние сумерки, потому как солнышко давно закатилось, а месяц, вися над курганом за реденьким облачком, не мог пока одолеть и отпугнуть потемки.
Васька замел мусор в угол двора, собрал его в кучку. Оглянулся на темное кутное окно: спать, стало быть, улеглись все. Вышел за ворота, прошагал мимо Дурановых, избушку бабки Пигаски миновал — вот он и Прошечкин дом…
Трепещет сердечко, колотится, будто косогон у сенокосилки: выйдет ли Катька-то? Поздно уж. Спать, наверно, легла. Отбежал за угол Прошечкиного тына, притаился, прислушался и громко три раза свистнул. Долго, показалось, ждал — ни звука уловить в ответ не мог. Повторил троекратный свист и опять затаился.
Это сигнал у них такой условный был — свист. И знала его Катька еще с осени. Сегодня, конечно, не ждала она Ваську, а потому спит, видать, беззаботно. Не дозовешься ее.
Приуныл Васька и совсем уж было вернуться домой собрался, но тут натужно засвиристела старая калитка, будто простуженная ворона каркнула. Выглянул из-за плетня Васька — стоит Катюха в короткой шубейке, в наскоро накинутой серой шали, по сторонам оглядывается и никого, понятно, не видит. Налетел на нее Васька ураганом, обнял и закружил. Под пимами тонкий ледок в лужицах захрустел звонко.
— И-и, шалопутный полуношник! — задыхаясь от радости, выдохнула Катька, отстраняя его от себя. — Чего ж ты ночью-то? Спала ведь уж я. Думала, во сне мне свист этот померещился. А посля проснулась да сызнова услышала…
Поцеловать ее Васька не решился. И она холодно отодвинулась от него, несмело позвала, сторожко поведя глазами:
— Отойдем, что ль, в степь: враз да выйдет кто тута.
Они привычно, как всегда, пошли по дороге в степь. Но пошли отчужденно как-то, не касаясь друг друга. И каждый думал о своем. Слова, какие говорили раньше друг другу, теперь будто бы потеряли смысл, повяли, как вянут подкошенные в поле цветы. Многое хотел бы сказать Васька, да к чему теперь говорить, коли все переменится скоро…
Днем хорошо пригревало, таяло. Лужицы на дороге объявились — не то что воробью напиться, курице искупаться можно. А в ночь, когда вылупился из-за кургана рогатый месяц и выкропились яркие звезды, приморозило, да так, что лужи скоро промерзли насквозь и лед в них начал трескаться. С нежным звоном падали тонкие льдинки в пустоту под ногами. Плетни мохнатым куржаком оделись, как зимой.
— Дак что ж, Васенька, — вдохнула Катька морозный воздух, — слышала я, в солдаты будто бы ты уходишь? Ко мне и заглядывать перестал…
— По осени ухожу, — глухо ответил Васька.
На душе у него и без того было тоскливо и муторно, а тут еще с хутора донесся жуткий, затяжливый собачий вой. И доносился он, кажется, из их двора.
— Ух, пропасти на ее нет, на эту собаку! — зажала уши Катюха.
— Да это Курай, знать, наш заливается, — безошибочно определил Васька. — С чего бы это его прохватило?
— Ой, да ведь примета-то нехорошая какая!
— Ну их, приметы всякие! — храбрился Васька, а у самого тоскливо давило под ложечкой. — Повоет да перестанет.
— Нет, нет, Вася! — тревожно воскликнула Катюха, прильнув к плечу парня и обнимая его дрожащими руками. — Боюся я! Страшно мне, жутко чегой-то. Давай воротимся!