— Верно пишет Федор Михайлович: не скоро это делается. И грех свой родовой никакими заплатами, знать, не прикроешь, — сказал Виктор Иванович негромко сам себе, с усмешкой оглядывая свою видавшую виды рубаху, украшенную разномастными заплатами. — Грех-то этот внутри сидит, в самой середке, как мужики говорят… Ишь ведь как: все мужики в поле, на своих полосках гнутся, а этот шатается где-то да с книжечкой сидит…
Виктор Иванович потянулся до хруста в костях, взглянул на оконце, зарумяненное багрянцем заката, перевернул назад несколько страниц и, желая подвести итог прочитанному, снова стал просматривать отмеченные строчки.
— Г-мм… Ну, телесные наказания явно растлевают и самих палачей, и наказуемых уродуют, превращая в скотов тех и других… Такие наказания победная революция может отмести просто — законом, росчерком пера. Это скоро устроится: битые сами будут подавать голос о нарушении закона. Тут все ясно… А вот здесь, — перевел он взгляд на новую отметину, — задачка похитрее будет…
И снова прочел это место:
«Даже всякий фабрикант, всякий антрепренер (надо бы добавить — всякий лавочник, приказчик) непременно должен ощущать какое-то раздражительное удовольствие в том, что его работник (или какой-то попавший в беду человек) зависит иногда весь, со всем семейством своим, единственно от него».
При втором чтении Виктора Ивановича еще более потрясла жизненная правда этих слов — голая, как ладошка, и жестокая, как зубы голодного волка. Ведь если сам он при всем беспощадном старании да еще из-за необходимости строжайшей конспирации за столько лет не может превратиться в настоящего мужика, которого бы вообще невозможно было отличить от прочих, то как же быть со всеми этими приказчиками, лавочниками, антрепренерами, вовсе не желающими изменять себя в чем-то, даже и не подозревающими, что им что-то надо менять?
А ведь все они пойдут в новую жизнь! Кто-то должен управлять хозяйством, другими людьми. Понятно, не каждый антрепренер или лавочник поражен скрытым садистским ядом, но во всяком классе непременно найдутся люди с такими задатками. Они обязательно рвутся к власти — к какой угодно, хотя бы самой незначительной. А как же распознать, что именно в этом человеке скрытно сидит ядовитый червь, который начинает усладительно извиваться внутри от одной лишь мысли, что кто-то зависим от этого человека, кто-то обязан ему подчиняться, кого-то он может казнить, а кого-то помиловать? Как это узнать и не допустить?
— Вот это задачка нашим потомкам! Ну и попыхтят они с ней! Червяка этого страшного никаким способом не разглядишь, грозным декретом его не упразднить. И будет он здравствовать много лет, власть народную позорить…
Виктор Иванович глубоко вздохнул, будто умываясь, усталость смахнул пригоршней с лица и, вскинув руку, весело погрозил в пространство, обращаясь к потомкам:
— Хватит и на вашу долю, волк вас задави! Разбирайтесь там с червяками, травите их. А нам хоть бы свое успеть сделать — свалить вседержителя да свободу вам добыть.
Покряхтел Виктор Иванович, разминаясь, после долгого сидения, спрятал книжку в сундук, натянул сапоги и собрался смазывать лобогрейку. Никто за него не сделает этого. Вот Анна сейчас обрадуется, что хозяин взялся наконец за настоящее дело! Он усмехнулся своей мысли, толкнув избяную дверь.
Кто хоть когда-нибудь ждал первого обмолота нового урожая и видел его, тот поймет душу хлебороба и, наверное, никогда не забудет праздничного ощущения, какого-то волнующего чувства торжества. Это отнюдь не чувство власти над природой, а, скорее, неразрывный союз с нею в едином великом деле созидания. В золотистых зернах, лежащих на жесткой, как подошва, ладони Мирона, неведомыми путями объединились и животворящее солнечное тепло, и могучие земные соки, и пот крестьянский. Попробуй сочти, сколько труда, забот, волнений, тревог, мужичьих гадательных раздумий приходится на долю этих зерен. Работа и трепетное ожидание первого обмолота продолжались в течение всего года. Мужик тешил себя надеждами, но результат увидел только теперь.
Прежде чем затянуть устье последнего мешка завязкой, Мирон приложился волосатым ртом к ладони, губами прихватил несколько зерен и, тщательно разжевав их, остался, видать, доволен.
— Веди, Бурлака, Макар, запрягать станем, — сказал Мирон, прихлопывая и утрясая верхний мешок на возу, чтобы улегся поплотнее.
В город на базар собирались на двух подводах, высоко нагруженных мешками с зерном. Первый воз казался особенно внушительным — на тройке впору везти его, — а запрягли одного Бурлака. Второй — поменьше. В него запряг Макар Бурку и сбоку на постромках пристегнул своего любимого Рыжку.