Так устроен мир. Несколько настоящих людей и все остальные: армия теней, войско на заднем плане, муравьиное племя, кишащее на Земле и объединенное тем, что всем им чего-то не хватало. Они рождались и умирали, как трепещущие клочки бытия, из которых состоит птичья стая, — одним меньше, одним больше, какое ей до того дело? Людей, которые что-то значат, считанные единицы.
Что ее Фридрих был не очень умен и к тому же слаб здоровьем — бедняга маялся желудком и ушами, — стало ясно еще тогда, когда он шестнадцатилетним юношей прибыл в Лондон, в белых горностаях и в окружении четырехсот придворных. Он прибыл, потому что другие кандидаты на ее руку расползлись кто куда или просто не сделали в решающий момент предложения; вначале отказался молодой король Швеции, потом Мориц Оранский, потом Отто Гессенский. Тогда папа взлелеял смелый план: выдать ее за Принца Пьемонтского, что был хоть и беден, зато приходился племянником испанскому королю — папа давно мечтал примириться с Испанией, — но ему не удалось развеять скепсис испанской стороны, и вот остался один лишь немецкий курпринц Фридрих, юноша с большим будущим. Канцлер пфальцский месяцами вел в Лондоне переговоры, и вот наконец договор был заключен: сорок тысяч фунтов приданного от папа, а в обмен десять тысяч фунтов ежегодно из Пфальца в Лондон.
После подписания договора явился сам оцепеневший от смущения Фридрих. Произнося приветственную речь, он сбился на первых же словах; его французский был совсем плох, и чтобы он не опозорился еще больше, папа без лишних слов подошел к нему и обнял. Затем бедный мальчик вытянул сухие губы трубочкой и приветствовал ее протокольным поцелуем.
На следующий день они поехали кататься на барке, выбрав самую большую из придворного флота; только мама осталась дома в знак возмущения низким рангом пфальцского курпринца. Канцлер пфальцский, правда, продемонстрировал какие-то нелепые грамоты своих придворных юристов, утверждавшие, что курфюрст равен королю, но всем было ясно, что это вздор. Королю равен только король.
Во время катания Фридрих опирался на борт и старался не подавать виду, что его укачивает. Глаза у него были совсем детские, но держался он так прямо, как учат лучшие гофмейстеры. «Наверняка ты хорошо фехтуешь, — подумала она, — и еще: ты неплохо выглядишь. Не бойся, — сказала она про себя, — теперь я с тобой».
И сейчас, через столько лет, он стоял все так же безупречно прямо. После всего, что случилось, после всех унижений, после того, как его сделали посмешищем Европы, — он продолжал держаться прямо, чуть откинув голову назад, гордо приподняв подбородок, сложив руки за спиной; и глаза у него были все такие же красивые, как у теленка.
Она чувствовала нежность к своему бедному королю. Да и как же иначе. Сколько лет она с ним провела, сколько детей родила, и не упомнишь. Его называли Зимним королем, ее — Зимней королевой, их судьбы были связаны навсегда. Тогда, на Темзе, она не догадывалась о том, что их ждет, а думала только, что ей придется многому научить бедного мальчика, ведь супругам должно беседовать друг с другом. А с ним это, наверное, будет нелегко, ничего-то он не знает.
Он явно был совсем растерян, бедняга, вдали от родного гейдельбергского замка, от коров, островерхих домиков и немецкого люда. Впервые оказаться в настоящем городе — и сразу предстать перед лицом всех этих многоумных, пугающе величественных господ и дам, и перед самим папа, который на всякого наводил страх.
Вечером после катания на барке у нее с папа состоялась самая долгая беседа за всю ее жизнь. Она почти его не знала. Выросла она не с ним, а в кумбском аббатстве под надзором лорда Джона Харингтона: знатные семьи не воспитывали детей сами. Отец был тенью в ее снах, фигурой на портретах, сказочным героем — повелитель королевства Английского и королевства Шотландского, преследователь безбожников и ведьм, гроза Испании, протестантский сын казненной католической королевы. Когда ей доводилось его видеть, она всякий раз заново удивлялась тому, какой у него длинный нос и какие большие мешки под глазами. Всегда казалось, что он задумчиво смотрит внутрь себя; в разговоре с ним вечно возникало ощущение, что ты говоришь не то. Это он нарочно делал, такая у него была привычка.
И вот они в первый раз говорили друг с другом по-настоящему. До тех пор, когда она посещала Уайтхолл, все их беседы были на один лад:
— Как живется тебе, дорогая дочь?
— Благодарю, прекрасно, дорогой отец.
— Твоя мать и я весьма рады твоему благополучию.
— Я же безмерно счастлива видеть вас, отец, в добром здравии.
Про себя она называла его папа, но никогда не решилась бы обратиться к нему так в лицо.
Этим вечером они впервые в жизни остались наедине. Папа стоял у окна, скрестив руки за спиной. Довольно долго он не говорил ни слова. Она тоже молчала, не зная, что сказать.
— У этого болвана большое будущее, — произнес он в конце концов.
И снова замолчал. Взял какую-то мраморную вещицу с полки, повертел в руках, поставил обратно.