Двое суток спустя, безлунной ночью, в ливень афганцы атаковали часть. Полночи длился минометный обстрел. В палатку капитана Василевского угодила прямым попаданием мина. Его жалели, не очень, но все же жалели. Наутро убедились, что кишлак обезлюдел. Но больше всего пострадал сержант Люблин. Он так и не получил отпуска.
Сапер Тонкин
Лейтенант Андрей Тонкин часто выходил на берег, туда, где встречались Цильма и Тобыш, глядел на большую воду, выпивал бутылку водки, не пьянел и возвращался в деревню. Города Тонкин не любил, хотя всегда к нему стремился. В Трусове за два месяца был всего раза три, тратил деньги и силы, хвастался своей долго не заживающей раной. Смеялся: «Осколок был ржавый, кровь в спине попачкал, но доказал все же, что может, может сапер ошибаться дважды. Ждет меня за горами на дороге другая, голубушка-стерва пригреет». Некоторые женщины жалели Андрея, а он, пользуясь этим, перед разлукой или вечным расставаньем показывал свою начитанность. Когда-то, сначала курсанту, а затем лейтенанту Тонкину казалось, что сапера все должны любить, в особенности бабы. Ну, как не страдать по человеку, ходящему рядышком со смертью. Люди же на него смотрели, как на дурака. Отец прямо сказал самым своим тяжелым голосом: «Значит, мы с матерью тебя растили, чтоб ты на дурацкой мине подорвался, так, что ли?» Мать воскликнула в слезах: «А рос ведь нормальным парнем». Ленке с птицефермы Андрей сказал, что голубушка-стерва его ждет и пригреет. Ленка спросила, кто это и где она живет. Ответил Андрей: «Живет она под Кабулом, Гератом, Кандагаром. Зовут ее Мина, горячее в любви не бывает». «Дурак ты, ох, дурак», — сказала Ленка, а после, ночью, залезла к нему в комнату через окно. Утром заплакала, то ли по себе, то ли по нему: «Тебя под утро кошмары били, аж кричал».
Лейтенант Тонкин хотел не жалости, а восхищения. Но и в Трусове, подле интеллигентных женщин, его не нашел. Ловил иногда в женском взгляде нежность, но была она предназначена не ему, а трупу лейтенанта Тонкина. Было обидно. Деньги-то на ресторан тратил живой Тонкин. Утром, одеваясь и опохмеляясь, лейтенант рассказывал: «Не было ничего прекраснее Герата. Но до сих пор высится грозно и непоколебимо крепость Калаи Ихтиярэддина, кое-что осталось от двухсот мечетей древнейшего города Афганистана. Даже Александру Македонскому не удалось его покорить. Каменные кружева и плетения вечны, незабываемы». Только раз, морщась от головной боли и позабыв о выспренности, добавил почти с гордостью: «Полгорода как не бывало. Наша армия — это вам не Александр Македонский!»
Чего люди в сущности не понимали, так это того, что лейтенант Тонкин любил свою работу сапера. Однажды его друг по училищу Винцов спросил во время запоя под Шиндандом: «Был бы ты афганцем, был бы ты с нами или против нас?» Тонкин ответил: «Был бы сапером». Ему было плевать, что взлетали к небесам люди и танки. Он знал, что мин на его век хватит, что будет еще много мгновений, когда живущая под его руками смерть уплотняет жизнь до ощущения восторга бессмертия. Во время работы он верил в Бога, говорил с ним, врал ему. Все вокруг истекало кровью, гноем. Тонкин видел парней, пытавшихся перед смертью удержать вываливающиеся кишки; других, спокойно проклинающих, глядя на свои оторванные ноги, и войну, и власть; третьих, объясняющих, умирая, как любят ту, которая пишет или не пишет писем. Как будто очевидная для всех бессмысленность войны Тонкина не касалась. Он никогда ни на кого не доносил, а когда капитан Ращенко, узнав, что от его сына остался живой обрубок, закричал: «Не хочу, понимаешь, не хочу этой власти!», Тонкин даже постарался никого не допускать к капитану до возвращения к нему неискренности. Тонкина слегка удивило, что Ращенко против партии и правительства, только и всего. Но он никому не повторил слов. Их хватило бы на двадцать расстрелов.