И увлекся Маркел, замирало у него встрепенувшееся, сбросившее годы сердце. Стал он брать с собой старую, вытертую фляжечку с первачом, прикладываться, разгоняя кровь, подпитывая внутренний жар. Срединные дни осени стояли, вороны во множестве обсели поля, на дороге к амбару, там, где черепашьим панцирем проступала старая гладкая брусчатка, колотили они крепкими клювами каштаны, и другие каштаны лежали раздавленные колесами грузовиков, напоминая ему, как тут же, на этой брусчатке, валялись когда-то пуговицы, мундштуки, монетки, стекла очков, раздавленные ногами…
И Маркел упивался переплетением прошлого и настоящего, подобным игре света и тени в вянущей листве. Он не знал твердо, что, собственно, случится, когда мальчик тронет замок, – и был абсолютно уверен, что в этот миг амбар покажет норов, прищемит нос нахалу, вмажет так, что клочки полетят… Все чаще ему мнилось, что узнаёт он мальчишку. Тот, конечно, чуть повыше был, поскладней, но так это не важно, одно племя, одно семя. Значит, ожил, вернулся, постреленок, живчик, – приговаривал Маркел и суеверно поглаживал покорное, гладкое ложе винтовки.
И вот коснулся Иван замка наконец. Маркел думал, убьет на месте, – а ни-че-го. Стоит, пруток железный поднял, стал в скважине замочной ковырять.
И почуял Маркел, что есть на мальчишке защита, почуял, а уж не мог остановиться в злобе и разочаровании, что амбар сам себя не оборонил. Старые, от амбаровых щедрот доставшиеся солдатские сапоги – сносу нет, только подметки меняй, – сами зашагали, повели ноги караульной походочкой, понесло Маркела вслед за сапогами, и закричал он:
– Стой, стервец! Стой, сучий потрох, стой!
По дороге в деревню стукнул Маркел мальчишку пару раз. Не собирался вроде, а пришлось, для порядку, для острастки, с ними иначе нельзя, с шустриками этими. А у того возьми да пойди носом кровь. Почти случайно ведь нос задел-то, не хотел, да и если б хотел, кто ж знал, что нос такой слабый, как у девчонки… В светлой бязевой рубахе мальчишка был, кровь ее залила ярко и каплет, не останавливается. Волочет Маркел мальчишку за вихры черные, и хорошеет ему, чудо как хорошеет, ибо выполнил он общую службу сторожевую, не позволил вокруг амбара шнырять. А теперь может взыскать и свое, личное, Маркелово.
В колхозе как раз сход был, обсуждали водокачку, трату общественной воды на частные нужды, на полив огородов и питье скотине. Уже раздухарились спорщики, сцепились – кто имеет коров и кто не имеет, кто сколько картошки сажает, траты-то на всех одинаково распределяются, Анна расходы считает, говорит, мол, инструкция ведомственная такая, и сделать ничего нельзя. Гам, ор, сбоку уже к драке готовятся, присматривают штакетины покрепче.
А тут Маркел мальчишку приволок. И стихло все, будто люди заранее догадывались, что произошло у амбара и произойдет здесь, на пустыре у правления; ждали этого момента всю жизнь, готовились, не готовясь, но смутно помня, что есть роль.
Маркел подвел его к Анне, ничего не объясняя встречным, и сказал, подтолкнув мальчишку в спину:
– Забирай. Завтра в город повезем. В интернат.
И Анна забрала, обняла, ничего не спрашивая, будто тоже зная, что так суждено.
Ночью же в домах, хоть и был ясный, свежий поздний сентябрь, стало как-то душно, курно, словно рано задвинули заслонку и нахлебались угару. Во тьме просыпались вещи: темно-синий эмалированный двухлитровый бидон, сломанные часы с кукушкой, пепельница зеленого бутылочного стекла, жестяная лейка, абажур бордового бархата, кнут, что висит, свернутый кольцом, на гвоздике, лопата, прислоненная к стене сарая, фарфоровая фигурка балерины с отколотым краем взбитой пачки, тряпичная рулетка, пальто темно-зеленого довоенного сукна, портняжные ножницы, швейная машинка, керосиновая лампа, резной флюгер, длинный градусник, пыльный гобеленчик с оленями, настольное зеркальце, кованая кочерга…
Вещи, не двигаясь, исторгали звуки своего труда и существования: звоны, скрипы, щелчки, шорохи. И люди, разбуженные духотой, слушали, наливаясь страхом и злобой, ибо чувствовали безошибочно, какие именно вещи звучат, откуда взятые, от кого доставшиеся.
Утром же шофер, отупевший от бессонницы, потерявший сметку, долго не мог завести грузовик. А когда подъехал наконец к дому Анны, там уже собралась вся деревня. Стояли молча, почти не двигаясь, изнуренные ночным бодрствованием. Но за вялостью, за снулыми осанками чувствовалась решимость зверя.
Анна сама вывела сына. Маркел ждал у кабины, единственный со свежей головой, с ясным, недобрым, долгим взглядом. Но вот, когда до сторожа оставалось два шага, мальчишка вывернулся, шустрый, как заяц, ускользнул от Маркеловой руки и помчался по дороге за деревню, мимо опешивших сельчан.
– Лови-и-и-и-и! – выкрикнул, надрывая легкие, Маркел.
Пихнул шофера:
– Разворачивай! – И парням, мужикам, кто поживей: – В кузов давай, в кузов! Ходу!