Тот Роттердам погиб от фашистских бомб, в самом начале гитлеровского нашествия. «Юнкерсы» и «мессершмитты» громили и жилые кварталы и порт, похоронили под руинами тысячи мирных людей. Массированный налет, новинка техники и стратегии, должен был, по замыслу фюрера, напугать Европу, поставить ее на колени.
На краю суши, почти у самых причалов, бронзовой скалой высится знаменитая скульптура Осипа Цадкина «Разоренный город». Над ней кружатся, стонут чайки. Они разительно досоздали памятник, наделили голосом символическую фигуру человека, изуродованного войной, поднявшего руки в жесте боли, протеста. Тело расколото, вывихнуто, пробито сталью, но оно сопротивляется, само напоминает угловатый, вызубренный, убивающий осколок бомбы.
Я понимаю, почему ваятель решил обойтись без атлета-натурщика, отбросил каноны скульптурной классики. Не любоваться звал он своих современников. Он хотел, чтобы мы всегда помнили злодеяния фашистов, чтобы от гнева сжимались кулаки.
Страстное, беспощадное творение! Оно вошло в ткань Роттердама, в его спокойный, парадно-благополучный рисунок «весомо, грубо, зримо», говоря словами Маяковского.
Между тем Роттердам уже запалил неоновые огни. Я ожидал, что они как-то согреют город, но этого не случилось. Вероятно, убогая его изнанка, пронесшаяся за окнами вагона, мешала мне примириться с новыми улицами, воздвигнутыми на пожарищах, на пустырях.
«Роттердам — город образцовый, — твердит мне путеводитель. — В нем блестяще сочетаются совершенная планировка, новейшие архитектурные формы». Охотно верю. Да, отделка фасада выполнена виртуозно. Успехов поистине громких достигла техника маскировки, техника лицемерия.
Разоренный город возродился, одежды его — новые, но суть не изменилась. На здании — клеймо фирмы, как на ящике, выгруженном из трюма. Ящики клеймят штампом, вымазанным черной краской, а здесь, на многоэтажной собственности, владелец ставит знак броский, светящийся, надменный, как герб. Дома-контейнеры с товарами, дома — сейфы, склады, и дома — рабочие казармы… Где же Роттердам, вдохновляющий поэтов?
Я вышел к гавани; мачты, борта, возникавшие из сумерек, звали меня все дальше. Бетонные глыбы центра уже позади, дома стали ниже — я вот-вот вернусь в Голландию, коренную, к которой я успел привязаться.
И точно — дверь в нее открылась. Я очутился в полумраке тесной лавчонки. С потолка свешивались фонари разных систем, большей частью «летучие мыши» с проволочной оплеткой, защищающей стекло, с трубчатыми обводьями, чтобы наливать керосин. Такие светильники еще не сданы в музей, они еще горят на маленьких рыбацких суденышках, на лодке, везущей по каналу, с покоса, копну сена. И был в лавчонке еще фонарь-ветеран, старше всех других, узорчатый, железный, — должно быть, не для продажи. Я высказал это предположение вслух, и хозяин — седой крепыш с колючей шкиперской бородой — подтвердил.
— От прадеда наследство… Он на парусной шхуне ходил, за копрой. Не близко, а?
Он говорил по-английски уверенно, чисто, — стало быть, и сам изрядно побродил по свету. А огонек в старинном фонаре подмигивал, будто вставлял что-то свое в нашу беседу.
Бухты троса, кранцы, крючья, компас в деревянном ведерке, секстан, пудовый медный чайник, не поддающийся качке, банки с машинным маслом, детали двигателя, жестяной рупор, сигнальные флаги, топор, лом, багор — все предусмотрел боцман Петер. Тут все необходимое для плавания по всем водам Голландии, тихим и бурным, под парусом и на веслах, все для того, чтобы выдержать непогоду, не заблудиться, заделать течь в борту, а также и в плотине, починить свой домашний причал, потушить пожар, позвать на помощь. В лавчонке дышалось морем, в нем клубились запахи судна, пристани, милые всякому, кто вырос у воды, под песню пароходных гудков. Я искал душу Роттердама и нашел ее. Я словно пришел к колыбели города и всего кипучего, пестрого, растущего рандстада.
Железный фонарь над моей головой загадочно мерцал. Похоже, шхуна прадеда вырвалась из прошлого, бросила якорь, вонзилась в сушу, просунула к нам свой резной бушприт. И сам прадед вот-вот кликнет на вахту своего потомка. Отважный морской волк, твердо веривший лишь в силу своих мышц, в остроту своего зрения и сноровку.
— Как идет жизнь? — спросил я Петера.
— Шатко. Сегодня цел, а завтра.
Покупателей мало. Душат универмаги, крупные фирмы. У них пускай на пять центов дешевле, а все-таки. У людей каждый цент на счету.
— Пока еще выручают старые клиенты. Я ведь кое-что сам мастерю. Сделаю, так уж прочно, не на фу-фу! Недаром тридцать два года долбил боцманскую науку.
Он вышел проводить меня. Окна контор и банков вдали, на той стороне гавани, уже погасли, полыхали лишь неоновые вензеля, прожигая вечернее небо.
— Они, — Петер показал туда, — раздавят тебя и не заметят. Я для них что? Букашка! Правда, город вымахал знатный, таких бильдингов у нас раньше не было…
«А человек стал слабее», — мысленно прибавил я. Маленький человек сделался еще меньше у подножия чужих небоскребов.
Однако не каждый согласен остаться маленьким…