Но суток после сорока голодовки что-то изменилось. Я перестал считать дни — стало неинтересно. Помнил, что ирландские террористы без искусственного питания, но с водой, как и я, умирали в английских тюрьмах после сорока-шестидесяти дней голодовки, в зависимости от возраста и физического состояния. Террорист Майнц из группы Баадер-Майнхоф умер на пятьдесят шестой день голодовки. Я не был террористом, больше того — знал, что я не хочу и не способен кого-то убить. Но я был в руках убийц и террористов, знал, что с 1917 года они не изменились и не был согласен прямо или косвенно оказаться в их шайке. О своей смерти совершенно не думал (как не думал о свободе в «Матросской тишине»), она меня вовсе не пугала, меня пугала только возможность стать лакеем у бандитов, убедился на деле, что не боюсь смерти, что потом не раз подтверждалось.
Сколько дней длилось это безразличие — не знаю. Я уже перестал вставать даже к баку для оправки. Для этого была и практическая причина — у меня не было необходимой для оправки третьей руки: одной надо было держаться за стену, чтобы стоять, другой — держать крышку бака, иначе она захлопывалась, третьей, наконец, надо было держать свои причиндалы, иначе я бы и не попал в бак. Да мне уже и не хотелось и, вероятно, последние дни я не пил и воды — слишком далеко была дверь, у которой стояла кружка, слишком тяжело было слезать со шконки.
Каждый день приходил врач, обычно с какой-то шуткой, и я не отвечая, из вежливости улыбался. Но однажды, видимо, уже не открывая глаз — не помню его фигуры — мне уже трудно было в ответ улыбнуться и внезапно я услышал над собой его жесткий, совершенно переменившийся голос: — «Пропали эмоциональные реакции».
На следующий день два охранника вынесли меня в коридор и усадили в приготовленное кресло. После чего воткнули мне в горло шланг и влили через воронку горячую смесь искусственного питания. Так начались вторые пятьдесят суток моей голодовки, гораздо более мучительные, чем первые пятьдесят дней медленного умирания.
Не знаю, кто придумал эту пытку — больше никогда о ней не слышал. Меня принесли опять в карцер и я лежал раздираемый болью от обожженного теплой смесью кишечника, разрываемого на части, до этого сжатого в комочек желудка, а теперь наполненного, вероятно, литром, если не больше, питательной смеси. Я чувствовал в ней вкус сырых яиц, мясного бульона, какой-то — видимо манной — каши и от того, что смесь была так высоко калорийна, внезапно заработавший желудок начал наполнять нестерпимым огнем все тело, видимо, от восстановившегося кровообращения. Я лежал, разрываемый болью буквально повсюду, весь в испарине, думая, когда же это кончится. Но к вечеру стало легче, а на следующий день меня опять потащили в коридор вливать питательную смесь. В этот день уже было немного легче. В третий, четвертый, пятый я почти к этому привык. Но на шестой день искусственного питания уже не было. Как не было его теперь пять дней подряд. Я заново начинал голодовку, организм опять ничего не получая из желудка, перестраивался на самопоедание. Начались новые пять дней начала голодовки — самые мучительные, как правило, с самым острым чувством голода. И после пяти дней голодовки они опять пять дней вливали искусственное питание. Но через пять дней я вынужденно начинал голодовку снова. Я уже сумел понять, хотя привыкнуть к этому невозможно, их новый пыточный график. Слегка окреп, и опять сам ходил по коридору на оправку. Но их, хорошо по-видимому, понимавших пыточный характер этого графика — впрочем, хотя бы острая боль как после первого вливания уже не возникала — явно не устраивало, что я продолжаю и в этих условиях голодовку.
День на восьмидесятый или девяностый опять приехал областной прокурор. На этот раз с возбужденным против меня новым уголовным делом. Опять по статье 1901. На этот раз антисоветской агитацией оказалось мое письмо домой, отправленное через услужливого инженера. На самом деле в письме ничего, кроме каких-то мелких лагерных деталей, не было, поскольку откуда появился инженер я хорошо понимал. Но если очень хочется, из чего угодно можно сварганить дело. Мое письмо было вложено в новый конверт, уже не с домашним, а каким-то другим адресом и человек, его якобы случайно получивший, тут же понял, что все в нем — клевета и написал в КГБ заявление.
Не боясь смерти, бояться статьи 1901 не приходилось, я сказал и написал прокурору все, что думал об этой липе.
Но любопытным в этом было другое. Откладывать до последнего начало искусственного питания, в надежде, что я сломаюсь, еще могло быть в пределах компетенции руководства колонии, но вот возбуждение в отношении меня нового уголовного дела, да еще по политической статье, было бесспорным следом прямого вмешательства КГБ.