Там явно были разочарованы, что не обнаружили у меня страха и я не знаю, что было бы дальше, но тут в нашей зоне начался серьезный бунт. Подробностей его я не знаю, но несколько сот зэков, измученных образцовой зоной, забаррикадировались в двухэтажном каменном корпусе, кого-то из известных и многочисленных стукачей серьезно избили и ни на какие переговоры не шли. В зону были введены войска, корпус, где были восставшие взяли штурмом. Меня очень хотели привязать к бунту, но я уже три месяца был в полной изоляции и даже сочинить что-то было трудно. Но в общем-то начальству стало не до моей голодовки, а около сотых суток — после пяти этапов насильственного кормления и начала новой голодовки я не выдержал. Идя на на оправку в баке с мусором я увидел сильно уже обкусанную, облитую розовым борщом, выброшенную кем-то в помойку часть пайки. Вытащил ее из ведра и спрятал под куртку. Мне казалось, что никто меня не видел. Вернувшись, съел этот грязный, чем-то политый кусок буханки — в эти дни шло искусственное питание и никаких последствий от такого куска черного хлеба не было — желудок уже работал. Но на следующий день опять идя в туалет я увидел явно положенную для меня свежую буханку. Я решил, что мне ее оставил бригадир штрафного изолятора Вейцман, с которым мы внешне были в неплохих отношениях. Моральных проблем с кражей сперва объедка из мусорного бака, потом — буханки хлеба, у меня не было. Голодовку я объявлял, чтобы добиться своей цели, а не умирать и не видел нужды честно играть с жуликами и бандитами, ставя на кон свою жизнь — еще раз напомню, что людьми я их не считал. Но будучи в другом, менее ослабленном состоянии я бы никогда Вейцману не поверил.
Вейцман был здоровенным мужиком, юристом. Кажется, из Донецка, установившем сразу же хорошие отношения с начальником колонии, с которым они закончили один и тот же юридический институт — в Саратове, а потому поставленный на привилегированную, доверенную и очень сомнительную должность — распорядителя и бригадира внутренней тюрьмы в лагере. Он очень гордился тем, что был однофамильцем первого президента Израиля, а меня поразил вопросом, когда я ему рассказывал о своем деле и мельком заметил, что должен же кто-то говорить правду. Вейцман меня спросил: «А зачем?»
Эту подложенную мне буханку у меня тут же в камере обнаружили, я, пытаясь оправдаться, сразу же написал заявление о прекращении голодовки, мне принесли постановление о строгом режиме — чтобы не выпускать в зону и продолжать держать в карцере, теперь я уже ел все, что положено. Ненадолго ко мне даже подселили довольно странного соседа, но очень скоро все это кончилось — в зоне начались выездные суды над участниками восстания, к ним прибавили и суд надо мной за нарушение режима содержания. Голодовка тогда еще не считалась нарушением, но мне насчитали три или четыре других существенных проступка. В результате меня перевели на тюремный режим, что предусматривалось Исправительно-трудовым кодексом. Впрочем, руководство колонии не зря волновалось. Начальник нашей «образцовой зоны» был переведен в другую с понижением в должности, а «кум» (зам начальника по режиму) отправлен в отставку. Видимо, по совокупности — и за восстание и за убийство пастуха.
III глава
Чистопольская тюрьма и третья голодовка
Меня, правда, слегка подкормили перед этапом на обычном режиме в Ярославской тюрьме и, вероятно поэтому, после все же очень тяжелой голодовки я без особых проблем переносил сухой паек этапа — селедку или кильки в сочетании с липким, как всегда в советских тюрьмах, хлебом.
В Чистопольской тюрьме, где, как положено, месяца два меня продержали на карантине, стало и вовсе полегче. Кормили там для советских тюрем очень прилично, да и вообще сама тюрьма была из относительно легких. В то время я еще не понимал, что формально с одним и тем же режимом и зоны и тюрьмы могут катастрофически отличаться друг от друга. Когда меня через год перевели в Верхнеуральскую тюрьму, я хорошо понял, как манипулирует Управление исправительных учреждений, казалось бы совсем одинаковыми местами заключения.