Большим преимуществом для меня оказалось почти равномерное нарастание сложности мест, куда я попадал. Я постепенно учился решать все более нараставшие лагерно-этапно-тюремные проблемы и делать все меньше ошибок, даже бытовых, в этом непростом уголовном мире. А ведь каждая ошибка могла очень дорого стоить. Одной из вполне индивидуальных моих ошибок была привычка со всеми говорить на «вы». После 1968 года, то есть последние семь лет после окончательного исключения из университета и смерти бабушки у меня (независимо от возраста и положения знакомых и родственников) оставалось только три человека, с которыми я был на «ты» — мама, жена и двоюродный брат Миша. В Киеве к ним с большим трудом, постоянно мне об этом напоминая и поправляя, присоединился Сергей Параджанов, которому «вы» было неприятно и непривычно. Но в тюрьме, постоянно добиваясь того, чтобы все охранники говорили мне «вы», с соседями, конечно, нужно было быть на «ты». Постоянные мои автоматические оговорки и ошибки в следственных изоляторах, в подобранных камерах еще не были опасны, но становились причиной напряженных отношений уже в зоне, в Юдово и совсем опасны — в этапах и тюрьмах. Здесь привыкли, что «вы» им говорит только следователь, зачастую фабрикуя их дело. Любой другой, говорящий «вы» воспринимался как чужой, настораживающий, засланный, со всеми опасными для него последствиями. А мне, чтобы сказать «ты» надо было постоянно помнить об этом. Ну ничего, постепенно привыкал и к этому.
Но пока я попал в очень спокойную камеру человек на десять. Естественно, все соседи были моложе меня, но сейчас это в советских тюрьмах было делом обыкновенным. Даже в этапах, когда меня обычно везли с особым режимом и там, как правило, в большинстве были довольно юные рецидивисты, получившие второй или третий срок за вполне серьезные преступления.
В камере в Чистополе были совсем простые парни, не хулиганы (сидевшие не за «гоп-стоп», иначе они были бы на общем, а не на усиленном), в меру спокойные, в меру трудолюбивые. Собирали мы (и это были единственные восемь месяцев моей работы из многих лет в тюрьмах) так называемые «шарабежки» — пружинки для браслетов по заказу Чистопольского часового завода. Норма не была чрезмерной и я с ней справлялся, получая за работу какие-то мелкие деньги, на которые в тюремном ларьке можно было раз в месяц купить белый хлеб, маргарин, и совсем дешевые карамельки. Сигарет я не покупал — попав в тюрьму перестал курить и даже положенные мне бесплатно три пачки махорки в месяц отдавал соседям. Как и раньше, старался вызвать соседей на рассказы, причем не очень стремился, чтобы их рассказы были о своем деле. Мне была интересна среда, поразительный по точности и остроумию язык, а один из соседей — внешне совсем неприметный — был так поразительно талантлив, точен во всех определениях, абсолютной полноты и связности любого текста, что один из его рассказов — о «Синеглазке» (не потому, что глаза были синие, а потому, что всегда были подбиты) доставлял мне такое просто физическое наслаждение, что немного стесняясь раз в неделю или две я просил опять его повторить. И он, как настоящий мастер, чуть варьируя, но ощущая свое мастерство, повторял мне эту историю. Году в 1980, освободившись, я ее записал, считая, что делаю это хуже, чем слышал. Но все тюремные рукописи попали в КГБ и, вероятно, там пропали. Почти такой же талантливый парень был со мной в камере на Красной Пресне. И это были единственные случаи, когда я втайне завидовал своим знакомым.
Впрочем, и я старался хотя бы немного развлекать соседей. Сперва изредка пересказывал итальянские фильмы, которые видел в Доме кино, но запас их у меня был не велик и как-то вполне естественно мы перешли на вечернее, после отбоя, чтение вслух книг. Начал я с «Преступления и наказания». К моему большому удивлению, реакция ребят была совсем не уголовная и очень взрослая. Большое сочувствие вызывала Соня Мармеладова и ее отец, сама обстановка этой петербургской нищеты и безысходности была очень понятна почти каждому. Наполеоновская готовность убить ни в ком не вызывала одобрения.