Вскоре стало очевидно, что на весь изолятор осталось только два человека — Толя и я. Толю поместили в камеру в самой глубине ПКТ, и хотя мы были с одной и той же стороны от коридора, но между нами была самая большая в ПКТ камера, общая, и поэтому никак переговариваться ни с помощью тюремной азбуки, ни по кружке, ни по батарее или унитазу мы не могли. По какому-то пустяковому поводу мне объявили, что на 15 суток я в ШИЗО — штрафном изоляторе — лагерном варианте карцера. То есть забрали из той же камеры все вещи, постель, а доску пристегнули к стене. Еда была обычная карцерная, через день. Было довольно холодновато, охранники были не в хлопчатобумажной тряпке, как я, а в полушубках. Для соблюдения закона ежедневно в камерах измерялась температура, для чего приносился вполне исправный термометр, показывавший 18 тепла. Но в это время в коридоре ставился мощнейший обогреватель и воздух действительно доходил до этих градусов. Но потом обогреватель забирался и через дощатые стены все тепло мгновенно испарялось. Миша Казачков, когда я вернулся в Чистополь, рассказывал мне, что он и Юрий Орлов (физики), когда вносили в камеру спиртовой термометр, незаметно наливали каплю воды на шарик спирта и она испаряясь понижала показания термометра и так они заставляли ничего не понимавших охранников гораздо дольше держать нагреватель. Но мне это в голову не пришло, судя по всему Толе тоже и мы мерзли всерьез. Когда закончился срок ШИЗО дней на десять мне тюфяк и вещи принесли, койку опустили. Теперь был объявлен строгий режим и все это называлось ПКТ — помещение камерного типа. Еда стала чуть более нормальной, но вскоре, кажется, за то, что я делал в камере зарядку, начались новые пятнадцать суток ШИЗО. По видимому, вступила в действие рекомендация моего калужского куратора о жестком со мной обхождении. В Чистополе из-за сразу же поломанной руки и моих собственных голодовок это было как-то не совсем понятно, но в Перми, как выяснилось, все стало повторяться, совсем как в Верхнеуральске. Правда, здесь я уже чередовавшихся ШИЗО и ПКТ не считал, все же старался разрабатывать руку и как ни странно, после полугодовых занятий сустав не остался окаменевшим и хрящи в нем восстановились. По-видимому у Толи ПКТ и ШИЗО менялись в его камере с той же периодичностью, что и у меня. В первые месяцы я слышал, как он, проходя мимо двери моей камеры весело спрашивал охранников — «не боятся ли они, что все переменится», — а на ответ — «чего нам бояться» напоминал, что в фашистских лагерях охранники тоже считали, что им нечего бояться.
Но месяца через четыре или даже пять я услышал из соседней камеры, а это была комната охранников и в ней же велся прием, когда приезжали прокуроры или руководство районного КГБ, с каким страданием, буквально не сказал, а простонал Толя:
— «Но ведь я же болен, у меня же в карточке записано, что меня нельзя держать одного и в тюрьме».
Но дело было, конечно, не только в том, что нас содержали по одиночке, а в том, как это происходило. Об одиночном заключении не разрешенном для строгого режима (только для особого) и в объяснении того, что мы с Толей не в одной камере, мне ответили, что 37 зона разделена на две части (почти половину, действительно, выделили для Юрия Орлова), так вот Марченко из одной ее части, а я направлен — в другую, и поэтому нас нельзя держать вместе. Но одиночки мы, конечно, вполне вынесли бы, но постоянная смена ПКТ и ШИЗО, холод, недоедание, отсутствие сна довели и меня месяца через четыре-пять до такого же изнеможения, как Толю. Но проявилось оно иначе.