Петр Петрович. Тренировочные рваные штаны, чистая маечка без рукавов. Лет пятьдесят. Стоит возле шконки, закинул руки за голову, потягивается. Лицо безмятежное.Похож на бухгалтера, подумал я вчера — тихий, внимательно-вдумчивый… Нет, инженер средней руки.А сейчас гляжу — что-то неуловимо-иное: острые глаза, широкий крепкий подбородок, тяжелые складки ухищного рта… Кто ж такой?
— Пробудился? — спрашивает. — Здоров поспать,нервишки в норме. А вчера гляжу, дергаешься. Не нравится в тюрьме?
— Как тебе сказать…
— А чего не сказать — хорошо! Кормят, спать дают, гуляют, в бане моют, работать не надо. Или скучаешь?
— Бывает, — говорю.
— То-то я гляжу… Семья?
— Семья.
— Чудной вы народ, интеллигенты. Тут у тебя решетка, верно. Дверь закрыли. А там — ни решетки, ни запоров — семья… Или у тебя была свобода?
— Дело вкуса,— говорю.
— Да ладно тебе! Вижу, лишнего не скажешь, а все одно дергаешься. Гонишь?
— Тебе видней.
— Я тебе вот что скажу…— сел на шконку, наклонился ко мне, жилистый, руки в наколках, а грудь чистая. Какой он бухгалтер!
— Поторопился, малый. Только вошел в камеру, не огляделся, чего ты мог скумекать? И сразу в семью, харчи отдал… Кореш у тебя. А что с корешом? Плохо ты тюрьму знаешь, сегодня человек один, завтра другой. Не промахнись.
— У тебя какая ходка? — спрашиваю.
— Шестая, на особняк плыву. Года четыре вмажут, пусть пять, больше не возьму, а там поглядим.
— И не дергаешься?
— Законное дело, передышка. Ежели я полгода погулял, а год — много, я так живу, тебе не приснится. Не обидно отдохнуть, хоть и на особняке.
— Ты по какому делу? — спрашиваю.
— По квартирному. Дело неторопливое. Изучаем, приглядываемся, а когда созреет… Горячка не годится, по наколке. Или скажешь, с моралью не ладно?
— Как тебе сказать…
— Стеснительный… Погляди с другой стороны. Они копили, откладывали, на мыле экономили… Едва ли, конечно. С такими скучно заводиться. Мои клиенты народ шустрый, у самих рыло в пуху… Ладно, пускай твоя правда — трудовой народ. Сколько копили — год, десять лет? Приобрели, рады. А я забрал. Обидно, да?..Переживают, слезы льют. Жалко человека, тем более, если женский пол… А меня не жалко? Полгода в тюрьме, месяц на пересылках — и на зону! Год, другой, пятый… Кому хуже?
— Ловко.
— Справедливо! Ущерб материальный или, как говорится, моральный. Что перевесит?
— Меняй профессию,— говорю, — тебе судьей служить.
— Скучно,надоест копаться в дерьме. Мое дело почище… Ты приглядывайся, это тебе не книжки писать…
Камера просыпается. Пахом встал у решки на зарядку: брюха нет, втянуло, крепкий еще мужик. Миша в сортире, водные процедуры — болеет, что ли? Мурат улыбается, всех приветствует — тонкий, стройный, чернобровый… Мой сосед Гера сидит на шконке, бессмысленно лупит глаза; когда я засыпал, слышал его рассказы: мясник в магазине, а подрабатывает в крематории на разделке трупов: «Деньги большие, а работа плевая, не барана разделать, и спирту залейся…» Когда б не моя счастливая способность спать в любой ситуации, они бы меня заколебали! Коротышка недвижим — что за фрукт? И еще один, неопознанный — наверху. Так и не видал… Красавчик Валентин — вот кто не нравится, беспокоит: такая наглость в парне — здоровый, мордатый, холеный. А перед Петром Петровичем лебезит, заискивает… Нет не много я еще понял.
И с Пахомом разговор вчера был тяжелый. «Я видел Борю Бедарева»,— сказал я. «Ты?.. — покраснел, наносу и под очочками блеснули капельки пота.
— Мне б он встретился, гад… Ты знаешь, что он…»
— «Знаю, Менакер и Гриша рассказывали. Я и без них понял. Он отдал фотографию и письмо.»
— «Твои? И письмо, и фотография?..»
— «Мои.»
— «Ну, не знаю…»
—«Оставь его, ему хуже нашего. Мы за свое получим… Или не за свое, но это наша ситуация. А он и за нас».
—«Таких надо давить,— сказалПахом. — Если таким прощать, жить нельзя. И того, кто прощает… Тебе говорили, как он меня сдал?»
— «Я его видел неделю назад, он уже за все платит.»
— «Перестань, дешевая игра, тебя только ленивый не купит, всем веришь, такие, как он…»
— «Ладно, Пахом, — сказал я, — не хочу о нем, без того тошно…»
За завтраком у меня кусок не лезет в горло. Вчера не дошло, не врубился. Наша семья возле «телевизора». В торце Миша, с одной стороны я с Пахомом, напротив Мурат и Гера. Миша режет сало… Оглядываюсь на Пахома: очочки блестят, губы сжаты, сопит. В чем дело?.. У Миши рука толстая, играет заточенной ложкой, а куски… Вон оно что! Зачем же ты полез в семью, коли так? Сам полез и меня потащил?
Чуть подальше расположились Петр Петрович и Валентин. У них скудно. Сала нет, режут засохший сыр из ларька. Неопознанный наверху не шевелится, а коротышка на своей шконке, спиной к нам, носом к сортиру, ковыряет в миске ложкой… Тоска!
— Разбудили бы человека к завтраку? — киваю наверх.
— Саня! — кричит Мурат. — Какаву подали!
Неопознанный перевернулся, дрыгнул лапой, шевельнул грязными пальцами, лица не видно.
— Потом…