Солнце садилось. Саяра порадовалась про себя, что надела пальто – вечера всё ещё стояли холодные. Она любила гулять с Джеком, могла пройти пешком целый километр. Оказавшись неподалёку от трамвайных путей, она услышала шум из человеческих голосов. Подойдя поближе, она обнаружила беспорядочную толпу, очевидно, собравшуюся вокруг чего-то посреди дороги. Саяра протиснулась к центру. На рельсах лежало окровавленное тело женщины. Её голова была повёрнута лицом вниз. У неё были подстриженные под каре волосы пшенично-серебристого оттенка.
Шахматы
Сегодня утром снова сидела в парке. Одна. Одна в том смысле, что никто не пришёл сюда со мной намеренно, не сказал: «Эй, Серафима, пойдем вместе в парк». В некоторых других смыслах одна я, конечно, не была. Например, на втором часу я заметила, что кто-то пробежал мимо моей скамейки. То ли крыса, то ли ребёнок. По звуку было больше похоже на крысу. (Я очень хороша в определении вещей и событий по звуку. Когда приходилось укладываться спать вместе с другими детьми, я всегда могла безошибочно установить, кто из воспитательниц приближается снаружи к закрытой двери, чтобы нас разбудить или проведать.) По размеру же скорее напоминало ребёнка. Возможно, то был ребёнок, который изображал крысу. Или просто очень большая крыса. Обычно, когда дети играют в животных, они делают это согласно тому, что внушили им взрослые. Но этот ребёнок (если остановиться на второй версии) был чрезвычайно самодостаточен. Ему удалось изобразить ту особую крысиную грацию, которую не замечают крысофобы. Чтобы её заметить, необходимо воспринять крысу целиком и непременно в движении. Её сердцевина, апогей, так сказать, заключён, пожалуй, именно в звуке – в том едва уловимом шлёпанье, которое издает крыса, когда отталкивается своими подвижными розовыми пальчиками от земли во время бега. Как бы то ни было, я не повернула головы, чтобы получше рассмотреть того, кто пробежал мимо моей скамейки. К этому моменту я достигла той редкой невесомой неподвижности, которую в последнее время стала очень ценить. Полная статичность похожа на очень быстрое движение. Раньше это движение я могла бы описать как стремительное падение. Теперь же это было скорее неспешным плаваньем вниз по течению. Однажды мне приснилось, что я сижу на плоту, несущем меня по быстрой прозрачной реке, и вдруг отчетливо различаю на дне огромную переливчатую жемчужину. Я опускаю в воду руку, чтобы достать её, но делаю это слишком поздно, и жемчужина остается позади, навсегда потерянная. Я вскрикиваю от горя, хватаюсь в ужасе за голову, а через несколько секунд думаю: на кой чёрт мне была нужна эта дурацкая жемчужина?
Первое, что я вижу, когда отвлекаюсь от письма и смотрю в окно, – это другие окна; такие же, как то, сквозь которое смотрю я, но совершенно отличные от него из-за моего относительно них местонахождения. В детстве у меня был пластиковый конструктор, из которого можно было собирать дома. Больше всего мне нравились в нём прозрачные детали, которые имитировали стёкла. Теперь я спрашиваю себя: нравились ли мне эти детали потому, что они были похожи на окна? Или же окна мне нравились оттого, что напоминали об этих деталях? Иногда, солнечным днём, какое-нибудь из этих далеких окон открывают (или закрывают), и на мгновение оно принимает такое положение относительно солнца, что вся комната наполняется оглушительно яркой вспышкой отражённого света.
В дверь постучали. Это была Симона. Я знала, что это была она, потому что, во-первых, стучала она всегда на один и тот же, нахально-решительный манер, а во-вторых потому, что больше никто ко мне никогда и не стучал. Почти никогда. Когда заносили последние вещи, эта корова чуть ли не внутрь сунулась. Как к себе домой. Луиза посмотрела тогда на неё так, как смотрят подруги-мамаши на славно поладивших между собой детей. Почему-то считается, что дети и старики должны непременно сойтись, оказавшись сидящими за одной школьной партой или, вот, живущими в соседних квартирах. Несправедливо и для тех, и для других. У меня с этой тучной скотиной ничего общего нет и быть не может.
– Симочка, это я!
Приносит вечно своё это сливовое варенье в липких пиалках. «Симочка». Потребовалось немало времени, чтобы я смирилась со своим наименованием, даже с различными его формами. Грегор придумал называть меня «Фимой», это было как получить новое имя без необходимости отказываться от старого. Но «Симочка» – это выше моих сил. Притвориться, что никого нет? Тогда вернётся позже, нет. Открыть сразу и перетерпеть. Когда всё кончится, обнаружить на своём лице глупейшую улыбку, а в своих руках – липкую пиалку. Сливовое варенье, вообще-то говоря, мне нравится. Не стоит переносимых за него мук, но смягчает их. Что-то неизбывно трогательное есть в намазанном сливочным маслом ломте батона с растекающимся по нему вареньем. И даже Симона не способна этого испортить.