Один утопленник уже лежал на берегу. Был он в немецкой форме, лежал ничком, и ничего такого особенного в нем не было. А второго еще вылавливали. Два старика стояли в деревянной лодке, и один уже подцепил его багром за ногу, а второй пытался поддеть за плечо. И поддел. Верхняя часть трупа стала медленно всплывать, но, видно, немец всю зиму пролежал в канале — багор вдруг взметнулся, вырвав кусок плеча и лоскут шинели, а голова и грудь опять погрузились в воду. Лодочник перехватил багор поближе к крюку и провел им по борту, очищая от мяса. Потом опять осторожно завел под спину утопленника, и опять над водой показалась разбухшая белая маска, бывшая когда-то человеческим лицом.
Все, наблюдавшие за этим зрелищем, молчали. Молчала толпа на мостике, молчали эсэсовцы и полицейские, стоявшие на газоне, возле самой воды. Была в этом настораживающая необычность. Даце ее ощутила, но в ту минуту не стала над нею задумываться, задумалась позже, размышляя — как оказались в канале два этих солдата, в самом центре города, где рукой подать до СД, а полицейская префектура и вовсе рядом. Ведь не ради же грабежа, не ради нескольких солдатских марок их зарезали и утопили. Конечно же, нет. Стало быть, красные?
Это открытие не взволновало Даце и не дало нового направления ее мыслям. Внешний мир ее интересовал лишь постольку, поскольку она должна была к нему приспособиться, устроиться в нем и выжить. Перебравшись в город, решила «сделать жизнь», а для этого вовсе не требовалось читать газеты, кого-то ругать, а кому-то кричать «да здравствует». Достаточно было ходить в кино, где показывали ту самую, настоящую жизнь, и забегать иногда в книжную лавку, чтобы, немного доплатив, менять прочитанные романы на непрочитанные. Достаточно было собственной, пусть небольшой квартирки, парня, чтоб не скучать, одной-двух подруг для души и упоительного чувства самостоятельности. И все это есть, чего бы, кажется, больше…
Возле оперы она лицом к лицу столкнулась с Рихардом. С тем самым, что был у Гунара на дне рождения. И непонятным образом ее вдруг потянуло к этому человеку, нисколько не симпатичному, странному, даже пугающему.
Он опустил на нее глаза, потому что Даце и до плеча ему не доставала, и не было в этих глазах ничего — ни узнавания, ни даже недоумения, ничего совершенно. Не глаза, а стекляшки.
Но ее не так-то просто было сбить с толку, раз уже она чего-то хотела. Она протянула руку, улыбнулась лучшей из своих улыбок и после «доброго вечера» быстренько объяснила, где они познакомились, даже чуть не сказала, что танцевала с ним, но вовремя вспомнила — нет, со всеми она танцевала, а с ним почему-то нет, может, он и вовсе не танцует, нельзя ошибаться в таких вопросах, лучше чего-то недоговорить, чем ляпнуть лишнее.
Когда она все объяснила, он перестал смотреть на нее стеклянно и вежливо извинился, боялся, что ошибается, но, если не ошибается, то зовут ее Даце, не так ли? Она засмеялась, сказала, что так, но, наверно, ему пора в театр, все курильщики уже потянулись к дверям, наверно, спектакль интересный, наверное, Рихарда ждут уже, он же не один, наверное, в одиночку ведь в театр не ходят, правда?.. Тут она опять засмеялась, потому что и в самом деле, кто же пойдет в театр без партнера или партнерши; но он стоял на своем: пришел, мол, один, никогда не пропускает Вагнера, не хочет ли и она послушать, или наоборот, он возьмет в гардеробе свой плащ, и они пойдут куда-нибудь; она секунду поколебалась и сказала, что лучше куда-нибудь, впрочем, и колебалась она для виду, чтобы немножко повысить цену, она это уже давно усвоила, «да» и «нет» говорят в деревне, а в городе мнутся, мусолят: как вам сказать, я еще не решила, надо подумать…
Он сказал: подождите, Даце, двух минут не пройдет, как я вернусь, и предложил ей зайти в вестибюль, дождь ведь накрапывает, но она сказала: да какой это дождь, чего ради торчать в вестибюле, чтобы пялились на нее, лучше здесь подождет, но если больше двух минут, то спасибо, она ни в ком не нуждается, ауфвидерзеен…
Она и до ста не досчитала, как он снова оказался рядом с нею, уже в плаще и в шапке, в этой, финской, или под финскую, как-то они еще назывались, вроде шуц… щюц… черт с ней, с шапкой, Рихард взял ее под руку и спросил, где же она все-таки хочет провести вечер? а в городе она давно живет? одна? а родители? дядя и тетка? хутор «Ганыни»? у нее квартирка на Кожевенной? в двух шагах от нашего общего друга? не друга, а знакомого?.. Он крепко держал ее под руку, наклонялся, заглядывал ей в лицо и все спрашивал, хотя ей казалось, что, как человек приличный, он просто поддерживает разговор, а ей только этого и надо было, разговор или видимость разговора, потому что не часто доводилось ей вот так по-человечески болтать и ни о чем не думать.
Он привел ее в кабаре, о котором она и не догадывалась, и там был швейцар в ливрее, и будь у него борода, он был бы таким же, как в фильмах… За столиком Рихард сидел как-то очень строго, по-военному, пил очень много, но надо же — ни в одном глазу…