Однажды на рассвете, после бессонной ночи, она скинула рубашку, спустилась во двор, вошла в тростник. Ил подсасывал шаг, по колено в воде она шла навстречу солнцу. Заворожённая своим рождением, опалённая бессонницей, она не чувствовала холода, обнимающей сырости тумана… Раздвигала лезвийный шелест, листья обжигали кожу; раз за разом слетая на плечи птицей, раз за разом спохватываясь трепетом крыльев, зависая, как выслеживающая рыбу чайка, видела себя со стороны, любовалась, как тело её слепит и в то же время остаётся незримым, сторонним и всё равно властвующим над этой прорвой сущностью: подобно шаровой молнии, царствующей над ландшафтом. Выступая навстречу рассвету, она несла себя жертвой, наградой, являла бесполезную красоту — зарослям, птицам, насекомым. Она упивалась своей неопознанностью, отвлечённой дерзостью. Вода подбиралась к бёдрам, и она готова была утонуть — но вдруг застыла: на голых ветках затопленного дерева лучилось гнездо: солнце поднималось в кроне. Ястреб сидел неподвижно, сжимая в когтях чечевичку солнечного мениска. Под деревом кипело скопление птиц: поплавками вздёргивали гузки лысухи, курсировали болотные курочки, взлетали и шмыгали камышницы. Привлечённые ястребиным гнездом, как смертоносным кумиром, птицы нисколько не чурались хищника, суета, с какой они тёрлись друг об дружку, ссорились, рыскали в поисках корма, казалась услужливостью.
Она повернула обратно.
Муж стоял посреди двора, ошарашенный её наготой, блуждающей улыбкой, блеском холодной кожи. Вымазанная илом, она шла будто в чулках. Он опомнился, выругался, пошёл прочь: два дня среди соседей поносил полоумную жену: «Какой урод с ней жить управится, в психушку её сдать надо». Тем более что дом, доставшийся от родителей, был обузой, не жильём, а напраслиной, какое уж тут обустройство: всё насмарку — вода кругом, как весна, так хоть топись; давно злобно подумывал продать его, самому съехать на гору, к матери, только вот куда девать эту курву, она, поди, и денег ещё захочет.
Старуха алчно любовалась ею не только потому, что искала возрождения. Доступная красота служанки льстила: с такой внешностью местные женщины обладали лучшей долей, чем сиделки. По праву владения карга с удовольствием, оценивающе взглядывала на Надю, прежде чем замучить рассказами о любовных приключениях своей молодости. Например, о первом возлюбленном: ему сорок, ей девятнадцать, он коммивояжёр, торгует украшениями из янтаря, за которым ездит на балтийский берег Германии. Когда она впервые разделась перед ним, осмотрел всю, как доктор, и вдруг помрачнел от ярости, пробормотал: «Из-за таких, как ты, в Средние века разгорались войны». — «Ma guarda un pò!»[3]
— гаркала старуха.Старуха блюла её, запрещала водить мужчин, а Надя и не думала. Но, случалось, когда возвращалась с прогулки — или из лавки, графиня, подмигнув, просила открыться: не занималась ли она любовью с антикваром синьором Тоцци? Поди, он забавно ревёт или хлопает в ладоши? Он шлёпает тебя? Признавайся! Глаз старухи вспыхивал сквозь пятнышко катаракты, похожее на отражение пересекающего полдень облачка…
Графиня не знала, что антиквар уже шестнадцатый год как скончался, умер и его сын от рака, лавкой правит сноха. Надя не знала о том и подавно.
Старуха изводила рассказами из жизни, суждениями: она слушала радио и то и дело призывала к себе, чтобы обругать ведущего или Америку. Но хуже, если заставляла разглядывать фотографии. Указывала, какой альбом достать, следила, куда смотрит Надя: говорила о родственнике, любовнике, ухажёре — сердясь, причитая, окрикивала помедлить. Хозяйка была похожа на больную птицу — сломленные скулы, стёртый клюв, скошенный подбородок, косматые надбровья, круглые глаза, смотревшие в пустоту с ровным бешенством усталости. Весь её облик отрицал существование той девушки в платье с пряжкой, облокотившейся на капот «виллиса»: за рулём восседал парень с усиками, кепка заломлена, задрано колено, из-за сиденья торчит винтовка. «Томмазо», — сердилась старуха и шамкала губами, будто могла ими сдержать слёзы.
На улицу старуха выходила раз в месяц, в первый четверг. Переваливаясь, колеся враскачку, она стучала палкой, моталась из стороны в сторону и шаркала в банк, в пиджаке и шляпке с вуалью, челюсть — ходуном от усилий.
Город её не интересовал, взгляд одолевал панель, ступени, расшвыривал голубей.
Вернувшись, отлёживалась и завершала ритуальный день тем, что звала Надю — требовала подать с полки коробку с пистолетом и смазочным спреем, с латунным ёршиком и зубной, размочаленной щёткой; расстелить ей на коленях газету. Медленно, как во сне, вынимала патроны, щелкала, разбирала парабеллум, пшикала из баллончика. Как-то раз объяснила, что оружие подарил ей Томмазо. В ближнем бою парабеллум лучше любого пистолета: его быстрей можно вынуть из кобуры и, если держать в чистоте, — никаких осечек.