Доказательство существования у тела отдельной души она искала — и находила у иных статуй. Красота убеждала в одушевлённости неживых творений. Душа статуи (если только она была) состояла из музыки, определённой, никогда не оканчиваемой мелодии, извлекаемой взглядом, текущим по мрамору. Музыка (думала она, выйдя из костёла, где сидела в заднем ряду в серебряных сумерках мессы), творимая из материи, даже более чужеродной живому, чем камень, была веществом одушевлённости, по крайней мере чистым смыслом, стоящим за любой мыслью, словом, чувством…
Болезнь её состояла в отрешённой ненависти к себе, в меланхолии и любви к своему отражению, мерцавшему в этом городе. Одушевлённое зрение Венеции, где прекрасное совмещалось с беспощадностью вечности, раскрывало перед ней вход в желанную смерть, в смерть желания, взвинченного неясным горем, неведомой жгучей любовью… Чувство это было обострено тем, что, хоть и ощущая себя здесь как рыба в воде — не только уместной, но словно бы городом и сотворённой для света, испытывая родственность больше к статуям, чем к людям, купаясь в красоте, которую толикой сама и производила, — всей душой тела она соучаствовала своему творцу, зрению его фасадов, отражений, статуй, фресок…
Город влёк её в себя, укоренившуюся в отражениях. Как земля для жизни влечёт проросшее зерно, так город втягивал её в холод вечности. И она ещё сильнее тосковала по телу, уже готовому оставить душу, чтобы обрести новую душу, нетленную: осматривала себя в зеркале с вызовом, каким испытывала своих собратьев — статуи… Она не знала, куда деться от этой раздвоенности, от разъединённости души тела и первородной, уже гаснущей сути. Две части её сталкивались в схватке близящейся мигрени — и она была уверена, что старость не переживёт, пусть лучше сейчас… пусть никогда время не надругается над её образом, взять старуху: своим существованием она оскверняет отражение — память города о себе.
Она чувствовала, что принцип отражения лежит в основе красоты, суть которой — обеспечить сохранность в вечности. Если бы отражения не обладали отдельностью жизни, красота не была бы самостоятельна. И Надя страдала, как страдает животное: не сознавая себя, не способная вместе с надеждой примерить избавление.
Зеркало в шкафу было двухслойным, она это не сразу осознала, а поняв, не подивилась, только кивнула себе, как бывает, когда исполняется предчувствие, которого никогда и не замечаешь, в отличие от комка недоношенной надежды. Двойное отражение, в обе стороны преломлённое первым полупрозрачным слоем амальгамы (мастер владел рецептом, как серебро смочить светом), выдавало размытый по контуру, но явственный оттиск. Фокус состоял в том, что, подавая отражению правую руку, пальцы встречали пальцы правой же его руки, левой — левой, а не наоборот, как в случае с обычными зеркалами. Этот невинный оборот Надя не замечала два года, но однажды, раздеваясь перед зеркалом, к которому льнула всегда, как льнёт цветок к движению солнца, — вдруг заметила сдвиг, передёргивание. Отражение запоздало на мгновение — и она встретила его чуть скошенные на грудь, сбившиеся с оси взгляда зрачки. С тех пор, осознав свою отдельность, она ревновала отражение к нему, своему жениху, к которому та — другая, вечная, не подверженная питательному тлению реальности, имела свободный доступ.
В горной курортной деревушке, где лето текло сквозь ресницы, женщины целые дни просиживали на веранде — уходили и приходили с тарелками, кастрюльками и обсуждали только одно: что бы ещё такого приготовить мужьям поесть. Для Нади вся эта кулинария, все эти бесконечные соусы к спагетти были колдовством, формулами приворота.
Три года назад, в мае, получила письмо от сестры, сумбурное, села на кровати, сквозь слёзы поняла только, что «отдыхать хорошо в Румынии, в Констанце, пусть дороже, чем в Турции, но удобней: свой язык». Да, удобство, — платочком собрала слёзы: и здесь язык почти свой, проблем почти нет. Вот только итальянцы беспрестанно кричат. Сначала товарки графининой дочки даже пугались, чурались её тихого голоса. Так сторонятся немых или пришельцев… А в конце письма, когда слёзы высохли, сестра сообщала, что мужа Нади посадили: угонял машины, был пойман с поличным, покалечен, посажен. И что теперь она уезжает в Сургут, к однокласснику, он пять лет уже работает на нефтяной вахте,
Это было последнее письмо, последние слёзы.
Что снится ей? Город, Венеция. Город — её возлюбленный, она отравлена его красотой, которой люди только мешают. Убить всех, остаться одной в городе…