Время от времени я наблюдал из своей беседки семинары, которые Кропин устраивал журналистам после возвращения с месторождения. Он вывешивал на заборе плакаты с графиками планов добычи, с пёстрыми, чёрно-жёлто-красными картами залегания нефтеносных пластов, просил не фотографировать и минут сорок водил указкой, поправлял очки, входил в лекторский раж. Коренастый, лет пятидесяти, с прямыми чёрными волосами, постоянно что-то нутряным образом передумывавший про себя, всё время обращавшийся к каким-то деталям, которые туго вращались в его мыслительном организме. Невнимательный к свите, чутко стоявшей за его спиной, он имел своего рода тик: поводил короткой своей шеей, будто выправляя кадык из тесного, а на самом деле давно расстёгнутого ворота рубашки, узел галстука был распущен вольно. За спиной Кропина стремилась серая, морщинистая от ветра река, бурый, ещё не очнувшийся зеленью газон стелился к берегу мимо банной избушки. Шеренга стилизованных фонарных столбов, какие можно видеть на иллюстрациях к «Невскому проспекту», тянулась вдоль дорожки, по которой никто никогда не ходил.
Когда настало время ужина, столы ломились от деликатесов, икры, наладили строганину, полетела она вслед за рюмками, не успев растаять. Кропин, который раньше был всё время важный и сдержанный, распустил подпругу, разговорился, стал артистично рассказывать анекдоты, шутить, рассказывать о себе, где учился, как попал в компанию, которую сейчас возглавляет, говорил, что мама у него армянка и что день рождения у него 1 июля. Журналисты размякли, и зашумел разговор.
— А вообще, мне нравятся командировки, — говорил мне горячо Белоусов. — Я только недавно начал так далеко летать. В вертолёте поначалу очень страшно. Мне никогда не бывает страшно летать на самолётах, а по первому разу из вертолёта хотелось выпрыгнуть на ходу. Сильная тряска и страшный грохот, без берушей — оглохнуть, или наушники с музыкой погромче воткнуть. Когда я летел первый раз, вошёл в салон, увидел двойные кресла вдоль каждого борта, а у одного из бортов ряд укороченный, только две пары кресел. И там сразу за спинками последней пары, впритык, — огромный бак с топливом: весь полет сидишь спиной к бомбе! Но так грохочет и трясёт, разговаривать невозможно, вниз смотреть бесполезно — три часа тайги, жуть простора: болота, речки, деревья или вода кругом. А в салоне тепло, и все потихоньку засыпают…
Кропин предложил всем по очереди произнести какой-нибудь тост, суровый Готфрид поднял бокал и изрёк: «В России чем суровее климат, тем шире сердца». А два-три журналиста один за другим признались, что ждали увидеть здесь советского типа функционеров, но ожидания их не оправдались и они теперь знают, как много здесь, на краю земли, приятных и образованных людей.
На что Кропин, вдохновлённый комплиментами, вдруг неожиданно сказал, что у него есть ещё и хобби, причем он относится к нему необычайно серьёзно. Состоит же его увлечение в изучении роли Иосифа Сталина в мировой истории. Он считает, что вклад этого государственного деятеля в развитие цивилизации бесценен.
Я сидел рядом с Кристофером и посматривал в сторону Элен и ещё одной журналистки, напомнившей мне Сикстинскую Мадонну. Кропин предлагал им обеим сесть подле него, но девушки сделали вид, что не слышат.
После признания Кропина в любви к Сталину всех охватила немота.
— А что вы удивляетесь? Мы почти ничего не знаем о Сталине! — воскликнул Кропин. — Оттепель и перестройка, либеральные припадки российской власти — всё это было направлено на переворот, на смену элит. Мы отвлекли историков от полноценного исследования роли Сталина во Второй мировой войне и в экономическом развитии нашей великой страны. Сталин был мудрый политик. Исторический масштаб его личности сопоставим с масштабом Цезаря. Значение его не просто преуменьшено, оно уничтожено, и это я считаю преступлением против цивилизации.
Белоусов, намазывавший кусок хлеба маслом, положил нож на край тарелки, выпрямил спину и тихо спросил:
— А вы Шаламова читали?
— Да что Шаламов? Шаламов, Солженицын — беллетристика. Им ведь надо было написать покрасивее, поскладней, пострашней. Дай им история волю, они и не так смогли бы. У них не было цели серьёзно изучить вопрос. Хрущёв очернил Сталина на ХХ съезде только затем, чтобы использовать этот обличительный пафос во внутрипартийной борьбе, ему нужно было топливо для запуска механизма уничтожения своих противников…
Готфрид загремел с того конца стола:
— Хрущёв на XX съезде много правды рассказал про Сталина, про его жертвы. Но мир до сих пор ждёт, чтобы Россия публично признала гибель миллионов людей во время репрессий.
— Жертвы? — Кропин стал почти злым. — Не вам, немцам, про это говорить.