Вальцель, Джойс, Бергсон, Кьеркегор, Гамсун, Шпенглер, Ницше, Шопенгауэр, Жид — вертелась словесная карусель — интеллектуальная бессмыслица, беги отсюда, юноша, сенс — нонсенс — сенс — вновь застучало в висках, как и тогда, у Вимбутасов; одиозен и генезис, и замысел — неужели вам неясно? Ясно, теории и не нюхал, а что до высшей литературной математики — тут он ни в зуб ногой… беги отсюда, юноша… пока не поздно — уноси ноги, не то…
Потом Ауримас вновь увидел Грикштаса; ему не хотелось, чтобы тот его защищал, ничуть не хотелось; а Грикштас и не собирался вступаться — поднялся, взял свою палку и заковылял к выходу, — зал вдруг сделался пустым… Аурис опять поймал на себе настойчивый взгляд, о котором было позабыл, — тот, из первого ряда; говори, дружок, говори — ободрял Ауримаса этот взгляд, — говори, пока не поздно; а рядом с ней… Бакен-барды!.. И этот здесь; что у него общего с писателями? Значит, что-то есть, раз он тут, — не моего ума дело; и как это я раньше его не приметила?.. Сегодня он выглядел еще более старообразным, чем на торжестве по поводу начала нового учебного года, хотя и не таким унылым; подбородок ездит вверх-вниз, шевелятся довольно мясистые губы; так — зевает! Он зевает — этот джентльмен с квадратными, точно грубо вытесанными из дерева щеками (некоторое изящество придавали лицу все те же пепельные бакенбарды); искрой вспыхнула золотая коронка; рабфак, светлое грядущее нации… Это очень мило, мальчик,
Он говорил, хотя впоследствии не помнил, что именно; возможно, опять о Гаучасе — пожалуй, все-таки о нем — о Гаучасе и о солдатах, поглощенных рытьем окопов; или о себе: был, видел,
Потом Ауримас снова услышал стон шаткого столика красного дерева — протяжный и жалобный — и догадался, что это встал он сам; то есть встает; народ расходился, шумно двигая стулья — эту разнокалиберную смесь, собранную со всего Каунаса; кости ломило, как от битья, давило грудь, к горлу подкатывала давняя, неизлитая ярость. Но досадовать можно было разве что на себя одного. Он просчитался, этот Ауримас Глуоснис, писатель с Крантялиса;
Забренчали ключи — надо уходить; у дверей, свесив усы на блестящие пуговицы кителя, топтался сторож.
— Ну как? — спросил он, глядя Ауримасу в глаза; сторож — в глаза; Ауримас отвернулся.
— Да так, что будьте здоровы… — он пожал сторожу руку. — И никогда не прите в писатели… вот что. Даже если вам златые горы… ни в какую…
— Я-то? — Старик заморгал глазами. — Да я, барин… я насчет грамоты… писанины всякой…
— Давай будем как люди, папаша… — Ауримас потрепал его по плечу; зачем он это сделал — трудно объяснить. — Чтобы все как у людей, ясно?.. Неужели нет? Тогда скажи, нет ли у тебя случайно чего-нибудь целебного… согревающего…
— А-а… — Старик осклабился; от него разило перегаром. — Писателя да не уважить! А как насчет этого самого… — он щелкнул пальцами.
— Увы, папаша… — Сокрушенно вздохнул Ауримас. — Откуда? Меня раздолбали, дед. — Он хлопнул дверью и бегом пустился вниз по лестнице, к черным металлическим воротам.