Осенью партитура нового концерта появилась вместе с автором за океаном, и Чикаго стал первым городом, где прозвучала эта музыка. Премьера концерта предшествовала другой — той, которая состоялась под самый Новый год и ради которой праздничный город был оклеен рекламами, достойными и американцев вообще, и граждан города Чикаго, который хотел быть самым лучшим городом Америки и всего мира.
МИРОВАЯ ПРЕМЬЕРА! —
возвещали афиши и как будто вслед за Фатой Морга-ной заклинали: «Влюбись в три апельсина! Влюбись в три апельсина!»
И город влюбился! Премьера, которая откладывалась дважды, состоялась наперекор всему, и восторгу публики и чикагских рецензентов не было предела! Прокофьев дирижировал первыми несколькими спектаклями, он же участвовал и в постановочных работах, так что театр был обязан ему не только как автору. Чикаго постановкой гордился, Нью-Йорк, где «Три апельсина» показали чуть позже, завидовал и потому воспринял оперу с раздраженной гримасой, укоризненно заметив, что каждый апельсин обошелся постановщикам в сорок три тысячи долларов: ну разве прилично тратить такие суммы на подобные затеи?.. Однако же в истории американской музыкальной культуры постановка прокофьевской оперы и по сей день остается памятной вехой: опера, которая обошла затем сцены всего мира, была написана по заказу американцев и у них поставлена впервые! Тогда, в начале двадцатых годов, когда Америка еще во многом жила «готовой» культурной пищей, привозившейся из Европы, это было событием значительным.
Устав от подготовки оперы, от премьеры и от последующих спектаклей, дав целую серию концертов в разных городах, Прокофьев как будто остановился после долгого бега, чтобы передохнуть и собраться с мыслями. Мысли были неутешительные: гонорары дали ему лишь минимум возможного для житья на первое время; надежды, что тот же театр заключит с ним контракт на новую оперу, не сбылись; а вместо тщеславного упоения успехом «в голове шум от суеты и желание уехать работать куда-нибудь в спокойное место».
Возможно, это желание и было самым ценным результатом всего калейдоскопа аплодисментов, улыбок, рукопожатий и поздравлений, который сопровождал его в течение последнего года. Прокофьеву при его блистательной технике «стального» пианиста, так импонировавшей американцам, ничего не стоило срывать лавры легкого успеха, исполняя то, что нравится публике, и между заезженными номерами вставлять по нескольку своих пьес. Он и не подумал идти на это! Он никогда не поддавался ни кнуту злобной критики, ни прянику дешевого успеха. У него был свой путь, и он сам знал, что ему следует делать.
Спокойным местом, о котором возмечтал Прокофьев, стало небольшое местечко, расположенное на юге Германии, в Баварских Альпах, около средневекового монастыря Этталь. Тут он поселился вместе с матерью, сюда же приехала Лина — Лина Ивановна, невеста Прокофьева (дочь испанца, она свободно владела русским языком, научившись ему от матери, выросшей в России; имя отца Лины — Хуан, по-русски — Иван). Вспоминая об Эттале, Лина Ивановна Прокофьева писала: «Кругом — тишина, живописные склоны гор, крестьяне, одетые в народные баварские костюмы… Я приехала на некоторое время, затем вернулась в Милан… Вскоре туда приехал Сергей Сергеевич. После концерта из его произведений, организованного Обществом новой музыки (я исполняла новые романсы Сергея Сергеевича на слова Бальмонта, посвященные мне), мы вместе через Тироль уехали в Этталь, где и поженились».
Впервые после нескольких лет беспрерывных переездов Прокофьев, по его словам, «крепко сел»: он прожил в баварском уединении полтора года, лишь иногда выезжая оттуда для концертных турне по крупным городам Европы.
Слава Прокофьева растет. Его музыке — сценической, оркестровой, вокальной, инструментальной, его мастерству, которое сделало Прокофьева одним из крупнейших пианистов мира, — аплодируют Франция, Англия, Бельгия, Испания, Италия, Нидерланды; его сочинения издаются в те годы одно за одним; в кругу европейских композиторов Прокофьев пользуется общим признанием, и к тому же отрадно было ему узнавать, что на родине, с которой к этому времени установил он уже прочную связь, его имя становилось все более известным.
С самого начала двадцатых годов шла постоянная переписка с друзьями, и благодаря им Прокофьев был в курсе музыкальной жизни своей страны. Там, в далеких Москве и Петрограде, игрались его фортепианные произведения, печатались ноты, появлялись о нем статьи известных музыковедов, а Всеволод Мейерхольд возвращается к попыткам поставить «Игрока».
Переписываясь с друзьями, Прокофьев, как всегда, откровенен, он делится своими планами, обсуждает музыкальные проблемы, пишет не без юмора о себе, например, о том, как потерял зуб, «хлопнувшись с велосипеда», о том, что «сделался более злым», что «облысел, надел очки и выгляжу лет на 45».