— Подавись харкотиной своей! — зло бросил вслед ему Ганька Лушнев. Он вспрыгнул на стол, перекувырнулся, изловчась, встал на ноги, с издевкой покивал Савоське, углубленному в словарик: — Понапрасну штаны протираешь. Пойми, орясина, твой путь един — в полк, до седых волос. Если раньше не убьют, конечно!
— А кем в полк? — справился Пашка Еремеев, рекрутированный с боярского двора.
— Ке-е-ем! — передразнил Ганька. — Бонбардиром не хошь? Накося выкуси! — Он сотворил ядреную дулю. — Простыми канонирами едва ль половина выходит. Прочие — кто в ездовые, кто в вестовые, кто при аптеке за весами стоять!
— Ври, — усомнился крепенький, верткий рязанец Макар Журавушкин. — Сказывали: кто с головой — нигде не пропадет. Особливо теперь.
— Тепе-е-ерь! Много ты кумекаешь в теперешних временах. Это кое-кто мог с барабанщичьего чину зачинать, ибо так и сяк в генералы выйдет. А мы… — Ганька выругался, махнул рукой. — Знаете, олухи, куда б я хотел определиться? В навигаторы, кои при Оружейной палате обосновались. Щеголи, каких не видел свет! Кафтанье суконное, шапка овчины трухменской[1]
, с пером золотым, алый пояс, кортик сбочь… Ух, ты-ы-ы!— Да ведь не пустят, с рожей твоей!
— Что ж, пойду в денщики, и непременно к иноземцу! — объявил Ганька.
— Чем же краше — к иноземцу?
— По-русски ни бум-бум.
Савоська медленно оторвался от словарика, потер висок.
— Тогда… зачем в пушкари было соваться, чье-то законное место занимать?
— Зако-о-онное! Я, может, во сто крат больше правое имею, нежели ты. Вас, «крепость» бесштанную, гуртом сюда, а я по челобитью, потому как вольный-свободный!
Наступила тишина. Рекруты хмурились, растревоженные Ганькиными словами. Какой-то он перекрученный, господи! Злобствует на все вокруг, останову не ведая… А ведь не дурак, вовсе нет. Что ж его перековеркало, откуда он вышагал такой?
Один лишь Макарка-рязанец был весел, как всегда.
пропел он свое неизменное и, оглядев обескураженных товарищей, присоветовал:
— Наплюйте, братцы милые. В крайности, у себя в деревне приют найдем!
Пашка-дворовый досадливо отмахнулся.
— Тебе, из дворцовой волости, легко. Живете чуть ли не казацким кругом… А ты побудь в моей холопьей шкуре, побудь! Ни дома своего, ни…
— Зато жена молодая! — поддел Ганька, и класс отозвался оглушительным хохотом.
Тут посадский ничего не прибавил и не убавил — Пашка Еремеев и впрямь был женатым. Когда рекруты, назначенные на пушечный двор, впервые собрались вместе, увидели — стоит у ворот глыба-парень, гладит по голове прильнувшую к нему заплаканную старушонку, а сбочь замерла отроковица лет двенадцати, почему-то повязанная бабьим платком. Прощанье затягивалось. Парень силой отвел цепкие старушечьи руки, не оглядываясь, пошел от ворот. К нему, ясное дело, обратились с расспросами.
— Матерь провожала?
— Кто ж еще? Она и есть.
— А с ней сеструха, что ли?
Пашка стесненно кашлянул, переступил с ноги на ногу.
— Кой черт… жена.
— Ей же только в куклы играть! — удивился Макар.
— Вот и играет, — спокойно молвил в ответ Пашка. — Да что вы ко мне-то цепляетесь? Оженили по боярскому слову, родные ни гугу… Пусть, мое дело сторона! — и затопал к школе, сочтя разговор законченным.
…Школяры, оставленные без присмотра, занимались кто чем. Ганька знай искал забавы. Покружил по комнате, задевая то одного, то другого, постоял над Савоськой и, вырвав у него заветные Михайловы записи, загоготал.
— Эй, неучи, мотайте на ус! Лупос — что б, вы думали, такое? Оказывается, герр волк. А луппа? Волчица, евонная подруга. Офира — молебен, спириды — лапти… Ого-го-го-го! То-то, смотрю, в науку въелся — будет своим Гав-гавщинцам о лаптях по-иноземному плесть… Пойдем дальше. Онагр — дикий осел. И кто этакую дребедень читает — сам лопоухий. Нектар — пиво… Черт, в глотке сразу ссохлось!
Савоська Титов скованным шагом придвинулся к нему, глухо сказал:
— Не смей, короста!
Рекруты оцепенели, зная необузданный лушневский нрав. А тот, подогреваемый испуганными взглядами, распахнул ворот серого кафтанца, многозначительно подул на кулак.
— Ты про что-то заикнулся, выпороток щучий?
— Угу, — ответил Савоська, поражаясь собственной смелости.
— Ну-ка, повтори.
— Съешь и так.
Вот-вот, казалось, грянет расправа. Ну куда тонкому Савоське супротив такого быка? Одним пырком опрокинет навзничь, а то и переломит ровно соломинку… Лушнев отвел бугристое плечо, нацеливаясь кулаком в Савоськино переносье, но тут между ними встал великан Пашка, играючи растолкал по сторонам. Савоська отошел прочь, Ганька упирался, норовил под Пашкиной рукой проскочить следом.
— Тихо, тихо.
— Ты слышал, как он меня обозвал?
— Коростой, успокойся. Да не гоношись, не гоношись, пожалей свои ребра.
Савоська замер у окна, снова улетев мыслями домой, в родную деревеньку. Но странное дело — вспоминаются ему теперь не мягкие извивы Исконы-реки, не благостная тишь полей в ночном, а споры-перекоры брата Лехи с дядей Ермолаем. Чуть сойдутся на минуту-другую, и вот он — разговор, всегда почему-то об одном и том же.