— Понимаешь, родственничек дальний встрелся вчерась. Из порубежных стрельцов, кои при воеводе Неплюеве лямку тянут. Сюда по провиантским делам прикатил, с месяц, а обратно свей не пускает. Но дядька не в претензии, нет. Едева приволок цельную гору! Тут и рыбец вяленый, и окорока, и горилка четвертями. Стол ждет опупенный, поверь!
— Как тогда… в Москве, на Пушечной? — усмехнулся Савоська.
— Забудь. Подло вышло, знаю сам. Чуть к зазнобушке прилег — ейный огрызок с толпой караульных. А наутро батоги… Под ними чего-чего не напоешь!
Савоська сжал кулак, взглянул пристально.
— Я… издох бы на месте, а не выдал!
— Ну ты… Про тебя весь Можай в лапти звонит… — Ганька в замешательстве почесал надбровье, заторопился. — Нечего старое ворошить, ты со мной согласен? Мировая так мировая, до конца!
— Бог с тобой… — Титов задумчиво пошмыгал носом. — Пьяный ты другой, даже удивленье берет.
— Какой?
— Мыслишь здраво.
— Этак бы всю дорогу, правда? Что ж, я не против! — Ганька весело прыснул. — А теперь… вперед марш!
В доме, занятом неплюевскими стрельцами, шла гульба. Посреди горницы топтался на неверных ногах коротконогий, лет под сорок, стрелец, всплескивал руками и выкрикивал пронзительным дискантом:
Трое сивоусых за столом пробовали подтягивать, спотыкались, брели кто в лес, кто по дрова. Четвертый, уронив голову на грудь и пуская слюни, всхрапывал. В пятом — непоседливом — Савоська тотчас признал Ганькиного родственника: те же длинные волосатые лапищи, тот же острозубый оскал, та же разболтанность и вертлявость.
Ганька шутовски раскланялся с ним.
— Знакомься: дружок мой по артиллерному классу. Ефрейтор Севастьян Титов!
— Люблю с начальными кумпанию водить… еще по девяноста осьмому забубенному году! — хохотнул стрелец, двигаясь как на шарнирах. — Садись, господин ефрейтор, а чтоб не зазорно было — опрокинь ковшичек сей… Лихо, лихо! Эй, Калистрат, растолкай-ка суседа свово, да и бабочек с воли кликать пора. Фроська, Марья, ау-у! — позвал он.
С приходом женщин застолье оживилось. Поднял вскосмаченную голову и спящий, впился мутными глазами в красный Савоськин кафтан.
— Диво дивное… Пушкарь? — просипел он, расплескивая поднесенную водку.
— Точно, угадал.
— Я з-завсегда все угадываю… Из молодых, небось, да ранний? Ну-ну, сепети, токмо шею не сверни, вкупе с рвотным капитаном. Радуйтесь покудова! — Он заскрипел зубами, точно свежую капусту зажевал. — Была единственная надежда, Кондратием звалась, и она… пулю в висок!
Лушнев-старший посмотрел на Ганьку, тот беззаботно-весело отмахнулся.
— Не боись, парень свой. С титешных лет при ярме, наподобь тягловой скотинки, и к солдатчине приверженность имеет. Под Астраханью вон чуть в казаки не подался… Говори честно, гавшинец: было? Ха, молчит… Ну прыть он еще покажет, будьте уверены, хотя с виду и телок телком!
Савоська сидел, окаменев. Перед ним опять мерцало трескуче-огненное хуторское пепелище, кособочилась рига, наполненная мертвецами, в уши вплетался стариковский бред наяву.
— И впрямь, как рогатые… — с усилием пробормотал он. — Когда поумнеем-то, господи?
— Что-то новенькое. — Лушнев повертел пальцем у виска. — Ну-ка, распотешь.
— Гром и пал по всей земле, а мы… Не пора ль вокруг оглянуться?
— Кому вокруг? Мне? Аль тебе, с поротой задницей? Гори она ясным пламенем, земля эта, слова поперек не скажу! — Ганька повел рукой на стрелецкое застолье. — Вот у кого учись, не промахнешься. Старомосковский закал, без никаких!
«Да уж, воинство! — усмехнулся Титов. — Ему б рухлядишкой приторговывать, ни на шаг от посада, рвать к себе, что плохо лежит… Оттого в прошлом веке и север дедовский уплыл!»
— Всяк о своем… Доколе? — обронил вслух.
— Наплюй! — посоветовал Ганька, ухватывая с середины стола высокий глиняный кувшин. — Выпей-ка вот меду мореного, совсем иное запоешь. Да встряхнись, встряхнись! — Лушнев поймал за запястье темнобровую молодку, преследуемую прытким сивоусым стрельцом. — Артиллер чего-то захандрил, Фросенька. То ли горько, понимаешь, то ли кисло… Подсластила бы!
— Ай обидел кто? — справилась она.
— Маркитантка-ведьма оставила с носом!
— Окстись, Гавриил… Этакого-то казака?!
Титов хотел подняться, донельзя раздосадованный, но темнобровая гибким движеньем села к нему на колени, оплела шею рукой, крепко, до одури, поцеловала.
— Ух ты-ы-ы, ягода-малина! Чисто, чисто! — загрохотало застолье. — Ну бабец-сахарец! Аж завидки берут, ей-богу! С такой не соскучишься…
— Шли бы вы на полати, деды! — отрезала темнобровая и стукнула чаркой о чарку. — Будь здрав, младень, остальное само придет!