Но как постарел, как осунулся Золотце, каким надломленным, дряхлым стариком выглядит он сейчас! Лицо в глубоких морщинах, в землистых складках. Глаза глубоко ввалились и светятся, как два оконца в иной нездешний мир. Волосы все такие же вьющиеся, но не рыжие, а белые-белые, с чуть золотистым отливом. И только на сгибах пальцев и на кистях склеротических рук, как встарь, негустой пушок поблескивает червонным золотом.
— Где же ты шлялся столько времени? — спросил Алексей, напрасно стараясь скрыть и свое удивление, и острую боль за друга. — Где пропадал? И что с тобой?
— Шлялся? — густо усмехнулся Закимовский, скорее почувствовав, чем уловив эту боль. — Нет, Леша, не шлялся я. Без малого три года с места не двигался. До того, правда, плавал: не на берегу же сидеть. А потом как стал на мертвый якорь, так думал до деревянного бушлата и простою…
— Загадками говоришь, — поднялся Маркевич с дивана, открыл дверцу шкафа, выставил на стол коробку бисквитов, бутылку рома, плитку шоколада — все, что сохранилось от последнего предвоенного рейса. Но взглянув в лицо гостю, даже вздрогнул, таким откровенным голодом блестели его глаза. Смутился, виновато попросил: — Посиди минуточку, Золотце, я сейчас. Мигом вернусь!..
Выскочив в коридор, он бегом помчался на камбуз и принялся торопливо шарить в ящиках, на столах. Захватив хлеб, сахар, початую банку мясных консервов, наполнил кипятком никелированный чайник и лишь после этого вернулся в каюту.
— Ешь, Матвеевич, ешь, дорогой ты мой… — и осекся, чуть было не сказав «старик».
Закимовский понял его, продолжил без тени обиды в голосе:
— Договаривай, чего там… Да, брат, старик я, совсем развалиной стал. Ладно, хоть жив, и на том спасибо.
Он пересел с дивана к столу и трясущимися руками отломил здоровенный кусок от буханки хлеба. Алексей отвернулся, чтоб не стеснять его, не видеть, как жадно и торопливо двигаются челюсти Егора Матвеевича, как то поднимается, то проваливается кадык под морщинистой кожей. Лишь когда гость утолил первый голод, штурман решился подойти к столу, наполнил ромом две рюмки и поднял свою:
— За встречу!..
— На этом свете, — подхватил Золотце и с прежней жадностью опрокинул рюмку в рот. — Значит, не понимаешь меня? Загадками я говорю? А понимать нечего, Леша. Сидел я. Почти три года в лагере отбарабанил.
— Сидел? — Маркевич изумленно вытаращил глаза. — Как сидел? За что?
Закимовский откинулся на спинку стула, засмеялся каким-то надтреснутым, дребезжащим смехом, но глаза его не смеялись, нет, глаза оставались тусклыми, скорбными, будто измученными навек.
— Испугался? — хрипло спросил он. — Может, мне лучше уйти? Чтобы тебя своим посещением не замарать?
— Брось! — сразу рассердился Алексей. — Я у тебя серьезно спрашиваю!
— Если серьезно — слушай. — Улыбка исчезла с лица Егора Матвеевича, лицо стало угрюмым, в глазах и сердитым появился незнакомый Маркевичу колючий блеск. — Да, я сидел, а за что, сам до сих пор в толк не возьму. Мы с тобой, Лешка, не раз хлебали соленого в море, всякое повидали, и надо ли объяснять, кто я и что? Сам знаешь: люблю зубы поскалить, похохотать, себя и других подначить, чтобы не кисли люди, носы не вешали в трудную минуту. Так ведь?
— Так…
— Вот и подначил три года назад на свою голову одну паскуду. Во Владивостоке дело было, в ресторане. Зашли мы, понимаешь, после большого рейса по маленькой пропустить, сидим, разговариваем, как люди, а тут и подкатывается этот типчик. Весь в заграничном — и бобочка с молниями, и колеса на толстенном резиновом ходу, и шкары сиреневые, как сейчас помню, в дудочку последней моды, — ну, реклама! Юлит, вытрющивается: Братишечки, ш-шя, корешки шип на чандлере… Одним словом — морячина, вся эта самая в ракушках. А я сразу раскусил, моргаю ребятам: «Глядите, мол, на пижона, не иначе, как сукин сын на наш счет поживиться хочет». Да что говорить, ты небось сам таких не раз видел. В любом порту ими хоть пруд пруди.
— Видел, — кивнул Маркевич.
— Ну вот, и попутала меня нелегкая и хлопцев повеселить, и субчика этого заодно от нашего брата, от моряков, покрепче отвадить, чтобы впредь, понимаешь, неповадно было. Пододвинул стул — садись, и только он начал приземляться, как я этот стул в сторону — раз, да сверху еще по маковке, «братишечку» кулаком смазал. Готов, лежит… Откуда ни возьмись — милиция. Забрали нас, меня и его, и прямым ходом — в каталажку: доигрались.
— За это и сидел?
— Если б только за это, — вздохнул Золотце, — а то совсем по-другому получилось. Утром вызвали эту афишу на допрос и, понимаешь, тут же на все четыре отпустили. Ну, думаю, и меня скоро, чего особенного? Самое большее — обоюдная драка. Ан нет, не туда повернула кривая. Три дня не допрашивали, целых трое суток! А потом…
Егор Матвеевич уперся локтями в крышку стола, опустил на ладони подбородок и уставился в какую-то точку опять пустыми, опять скорбными, ничего не видящими глазами. Молчал долго, хмурясь все больше и больше, и Алексей не решался нарушить угрюмое молчание его.