— Скажи, — произнес, наконец, Закимовский, — есть правда на свете или нет ее, отродясь не бывало?
— О какой правде ты говоришь?
— О нашей, о человеческой! Я ж за нее, за правду эту, еще в царском флоте боролся, в гражданскую чуть не все фронты прошел, на совести моей советской — ни пятнышка, ни задоринки. И вдруг — на тебе: чуть не шпион, чуть не изменник Родины! Нет, ты скажи, могло такое быть, мог я изменником стать?
Губы его задрожали, лицо задергалось, — вот-вот разрыдается, и Маркевич поспешил обнять друга за худые плечи.
— Брось, брось, Матвеич… Не ребенок же ты, слышишь? О какой измене речь?
— Я сам чуть было га следователя с кулаками не полез, когда услышал такое, — успокаиваясь, продолжал Золотце. — А как прочитал показания того мерзавца, сразу понял: каюк, не отвертеться. Знаешь, что он заявил? Будто я, а не он подсел в ресторане к чужому столику, начал рассказывать антисоветские анекдоты, а потом и пытался завербовать его в шпионы, сулил большие деньги. И когда захотел он меня схватить, доставить куда следует, я и принялся гвоздить этого ни в чем не повинного паиньку-мальчика.
— Да не может быть! — развел Алексей руками. — А товарищи твои? С которыми ты в ресторан пришел?
— Что товарищи? — грустно, без осуждения усмехнулся Закимовский. — Нас забрали, они — на судно… Или и их стоило назвать, впутать в грязное дело? Нет, Алеша, отвечать, так уж одному. И мозгляк этот правильно рассчитал, что, пока разберутся, корабль мой будет за тысячи миль от Владивостока, ищи-свищи свидетелей.
— Чем же кончилось все? Неужели поверили ему?
— Десять лет изоляции за контрреволюционную агитацию, — вот чем. Написали все, как положено, по всей форме, велели подписать свои «показания», и…
— И ты подписал?
— Маку! — по былому задорно блеснул глазами Золотце. — Знаешь, что я следователю на прощание завернул? «Ты писал, — говорю, — ты придумывал, ты и подпись свою ставь. Коль сидеть, так и сядем вместе, все повеселее будет. И вонючку, сочинителя, значит, с собой прихватим». Да что толку? Все равно в лагерь…
Он умолк, задумчиво потер подбородок, спросил, пристально глядя в глаза Алексею?
— Слушай, Лешка, не ты за меня заступился? Я ведь, понимаешь, всем из лагеря писал. Всем, кто знает меня, с кем плавал. И тебе. Не ты?
— Нет, Матвеич, не получал я твоих писем. В тридцать восьмом в Испании был, в плену, потом опять в море ушел. Не получал.
— Значит, не ты, — будто с сожалением вздохнул Егор Матвеевич. — А ведь кто-то ходатайствовал за меня, поручился. И, видать, не маленький человек.
— Почему ты так думаешь?
— Да как же не думать! Вызывают вдруг, документы вручают честь по чести, и — будь здоров, дорогой, чист и светел ты, как новорожденный. Разве было бы такое, если бы не заступились за меня? Нет, брат, весь десяток пришлось бы оттарабанить: контрик!..
— Куда же ты теперь? К сыну?
— А где он сын? — сразу помрачнел Золотце. — Был в Комсомольске-на-Амуре, и ему писал несколько раз, а потом перестал. Может, вовсе и нет его там давно… Вот и остался Егор Закимовский один-одинешенек на всем белом свете. Ну кому я нужен я такой? Кому?
— Какой? — не понял Маркевич.
— А запачканный, вот какой. Бывший лагерник, контрик. Ты, небось, тоже ждешь не дождешься, когда я уйду, а? Не гони, я и сам дорогу знаю, я… — и Егор Матвеевич безнадежно махнул рукой.
У Алексея в глазах потемнело и от слов этих, и от этого обреченного жеста. Вскочил, шагнул к другу, схватил его за борт пиджака и, глотая слова, почти закричал:
— Твое счастье, Матвеич, что ты такой дохлый, в чем душа держится, а то бы… — И тут же опомнился, разжал руку, засмеялся коротким, еще обиженным смехом. — Говори, что тебе надо в первую очередь. Деньги? Одежда? Квартира? Говори!
— Ничего мне не надо, Леша, — устало ответил Золотце. — Ни квартиры, ни денег… ничего. Все, что надо было, я уже нашел: вот тут, на судне. Никуда я отсюда не пойду, понимаешь? Шага не сделаю. Начнешь гнать — головой вниз, с борта, к чертовой матери: хватит!.. Да пойми же ты, Лешка, ведь русский я, русский! Мало ли, что вчера было, а сегодня — не до того, сейчас другое у каждого у каждого из нас. Я же драться хочу, как в семнадцатом, в восемнадцатом дрался, чтобы всю эту нечисть фашистскую — до единого, до конца, под корень. Говоришь, в чем душа держится? Хватит сил, занимать не придется!..
И вдруг встал со стула, протянул к Алексею сложенные, как в молитве, руки и дрожащим, с надрывом, с хрипотцой голосом произнес:
— Ты старпом, ты хозяин здесь. От тебя все зависит. Христом богом молю, Алексей Александрович, не гони, оставь на судне…
Утром, открыв глаза, Егор Матвеевич сразу же зажмурился от яркого солнечного света, сквозь круглый иллюминатор льющегося в каюту. Полежал, прислушиваясь, не окликнет ли Алексей. Но не дождавшись, понял, что в каюте больше никого нет. Сел на диване, зевнул, глядя на стол, где все еще стояла неубранная с вечера посуда, и сразу вспомнил и разговор вчерашний и свою просьбу к Маркевичу.