– Утренний чай был почти безвкусен и в то же время обладал вкусом всего, – начала она.
– Это хорошее определение Японии, – сказал он.
Она продолжила свою мысль:
– Бабушка говорила, что все давило на мою мать, что она воспринимала жизнь как гранитную глыбу, как одну непереносимую тяжесть.
– Есть одно императорское поместье в западной части города, оно называется вилла Кацура, – сказал он.
И умолк.
– И что? – спросила она.
Он не ответил. Задумался.
– При входе перспектива сада и прудов скрыта сосной, так что их невозможно охватить одним взглядом, – снова заговорил он. – Возможно, жизнь – это всего лишь картина, на которую мы смотрим из-за дерева. Она предлагает нам себя целиком, но мы воспринимаем ее только через последовательную смену угла зрения. Депрессия ослепляет, не давая сменить угол зрения. И цельность жизни становится непосильным грузом.
Она выбросила из головы настойчиво возникающие картины, сосредоточилась на деревьях Кото-ин, на мшистом и лиственном ложе, в которое врос фонарь; она затерялась среди ветвей, впитывая их каллиграфию, их безмолвные тексты. Деревья в плену у земли, подумала она, и все же они – возможность жизни, сотворенные, чтобы воплотить корни и полет, тяжесть и легкость, могущество воли к действию вопреки плену. Потом мрачное настроение вновь взяло верх.
– Жизнь все равно в конце концов раздавит нас. Зачем пытаться, если мы в плену?
– А чем мы рискуем? – спросил он. – Самим фактом жизни мы уже приняли на себя весь риск.
Снова оставшись одна в доме отца, она праздно бродила между своей спальней и комнатой с кленом. Двери вдоль коридора манили ее, но, когда она протягивала руку к одной из них, ею овладевало ощущение святотатства. Воспоминание о серьезном взгляде майко заставило ее присесть перед деревом в его стеклянной клетке. Мысли разбегались, время текло в ледяной неподвижности. Мне страшно, внезапно подумала она, и из небытия возникла картина. Когда? – спросила она себя, увидев всплывающий в памяти свежий венчик, лежащий рядом с ботаническим атласом с размытыми контурами. Лепестки боярышника мягко колебались, она видела себя записывающей что-то в тетрадь; обстановка от нее ускользала; где-то внутри ее трепетал цветок.
6
В Киото есть один почитаемый храм, обделенный красотой знаменитых сокровищ города, но весьма ценимый благодаря его саду из двух тысяч сливовых деревьев, куда весь город стекается на прогулку в последние дни февраля. Несмотря на это, Исса, замечательный поэт, ходил туда, только пока деревья стояли еще черными и голыми, лишенными цветов, которые позднее благоухали на всю округу. Едва появлялся первый бутон, Исса покидал сад, в то время как его коллеги приходили насладиться чудом лепестков, появлявшихся на зимних ветвях. Когда, бывало, кого-нибудь беспокоила подобная странная привычка, лишавшая поэта самого прекрасного цветения в году, в ответ он смеялся и говорил: я долго ждал в полной наготе; теперь сливовый цветок во мне.
Мод, мать Розы, выросла в меланхолии и цеплялась за нее с поразительным упорством, чем бы потом ни занималась в жизни. Время омывало жизнь дождем, озаряло солнцем, над ней сияла луна, но Мод пребывала во мраке. В сущности, она обитала в своей печали, как лисица в норе; если она и выбиралась в лес, то лишь для того, чтобы вернуться обратно в неизменном состоянии; какие только уловки ни испробовала Паула, ее мать, но всякий раз утыкалась в твердокаменные скалы. Через какое-то время, устав от войны и разбив себе сердце, Паула сдалась. Шли годы, тонущие в сером вязком тумане, Мод работала, путешествовала, возвращалась, неколебимо замкнувшись в своем сумрачном замке. Поэтому, когда она приехала из Киото беременной от мужчины, которого сразу же бросила, Паула впала в совершенное отчаяние. Она хотела, чтобы Мод пообещала, что новорожденный будет знать своего отца, но натолкнулась на бурю неслыханной ярости – единственное возмущение тихой глади моря привычной меланхолии, которое когда-либо позволила себе дочь.