В своей берклийской версии новый историзм не ставит под сомнение традицию «Анналов» и идею «истории снизу»[988]
. Возможно, в этом сказалась интеллектуальная биография его основоположников, очевидным образом связанная с движением 1960‐х годов. Пересмотр франко-русской, популистской по своему существу, концепции «народной культуры» трудно произвести из американской академии[989]. Этому мешает демократизм американской жизни, сама атмосфера кампуса. Как мы уже видели, обличения американского общества – фирменный стиль европейских эмигрантов. Со стороны и правда виднее, чем изнутри самого себя. Француз де Токвиль рассказал об опасностях, грозящих демократии в Америке, и стал любимым ее мыслителем. Сто лет спустя немецкие эмигранты подвергли американскую демократию безжалостной критике и обрели популярность, которой вряд ли в ХХ веке обладала другая группа свободных интеллектуалов. Отчуждение, конвейер, массовое потребление объявлялись злом, родственным фашизму или еще хуже. Только Ханна Арендт вышла из этого круга и приравняла нацизм не к капитализму, но к коммунизму. То была уже другая история.В культуре Нового времени влияния шли не только снизу вверх, в чем уверены популистски настроенные историки и социологи, но столь же или более часто в противоположном направлении, от элит к массам. Осуществляя литературу, история банализирует идеи, деметафоризирует текст, буквализирует метафоры. Этот процесс имеет свои исторические границы. Он запущен Просвещением, которое надеялось изменить реальную жизнь утопиями, книгами и революциями, достигнув в этом деле колоссальных результатов. Это воздействие исчерпывается в эпоху постмодерна, когда демократическая политика и популярная культура выстраивают гомеостатические механизмы, делающие идейную продукцию интеллектуалов маргинальной и непрактичной. Как давно замечено, культура текстов окружается и поглощается культурой образов.
Накануне русской революции Виктор Шкловский сформулировал теорию развития литературы через «канонизацию низких жанров». Главным примером «канонизации» было сходство между хлыстовскими распевцами и футуристической заумью: элитная поэзия взяла себе низкий образец прямо у народа, канонизировала его и развивает дальше. Между тем сами Шкловский и Крученых узнали о хлыстовской поэзии вовсе не у народа, а из ученой диссертации[990]
. С другой стороны, сама теория канонизации была сформулирована в 1916 году, а осуществлялась применительно к разным жанрам литературной и политической жизни в течение последующих десятилетий. Троцкий наверняка читал Шкловского, но дело не в этом. Шкловский в своей историко-литературной теории выражал центральные заботы своего времени, и те же самые заботы выразили другие деятели в своей политической практике.В отличие от Шкловского и по его примеру, я называю противоположный и, я думаю, более распространенный механизм банализацией высоких жанров. Более чем понятно, что теоретик или писатель выражает заботы эпохи раньше, чем революционер или политик: текстуальный материал податливее жизненного. Так Гегель готовил Наполеона, Маркс предшествовал Ленину, Ганди готовил Неру, Ницше предшествовал Гитлеру, Кейнс готовил Рузвельта, Сахаров предшествовал Горбачеву. Так английская драма предшествовала английской революции, французская философия – французской революции, итальянская опера – итальянской революции, русский роман – русской революции.
Мы мало чем располагаем для описания столь очевидных явлений. Социологической парадигмой остается теория Эмиля Дюркгейма, согласно которой люди воспринимают ценности общества, участвуя в его ритуалах. В этом заключается социальное значение религиозных обрядов и их субститутов, вроде ренессансных карнавалов и революционных праздников. Последующие поколения исследователей историзовали эту идею, которая в прямом своем виде применима только для самых архаичных культур (не зря Дюркгейм говорил, что австралийских аборигенов понимает лучше, чем современных французов). Из ритуала рождается миф, который выполняет те же функции другими средствами. Далее мифы поглощаются институтами – церковью, семьей, школой, государством и прочим. Следующим уровнем, как я думаю, является культура текстов. Независимое функционирование текстов, которые влияют на социализацию новых поколений автономно от институтов, характерно для эпохи модерна. Иногда тексты оказываются сильнее институтов и осуществляются в глобальном масштабе, порождая новые институты и в них потом застывая. Это называется революцией.