В понимании культуры институтов в их отличии от культуры ритуалов Дюркгейм замещается Вебером. Далее социология уступает место философии и критике. Интерес к прагматике текстов и текстуальности истории связан с наследством прагматизма. Единственная из философий, которая была собственно американской по своему происхождению, прагматизм является, возможно, и единственной философией, которая не скомпрометировала себя связью с самыми неприятными из политических режимов столетия. Такого рода связи доставили немало горьких минут и испортили немало карьер сторонникам марксизма, феноменологии и деконструкции. Исключительное положение прагматизма закономерно, но понятно только с точки зрения самого прагматизма. Другие эпистемологические позиции не признают практического значения мысли, текста и, наконец, самой философии – иначе говоря, не признают интеллектуальной ответственности как таковой. Прагматизм объявил важным не то, истинно или ложно некоторое высказывание, а то, к каким следствиям ведет вера в его истинность. Иначе говоря, прагматизм признает текст и автора ответственными за последствия чтения. Такие последствия могут быть глобальными, как в случае марксизма; но могут иметь и личный характер, касаясь значимых решений или образа жизни писателя или читателя. Прямые соотнесения между идеями и поведением – обычный метод популярной биографии и исторического романа; но только прагматизм дает философскую санкцию такого рода переходам из жизни в текст и обратно.
Текст есть система означающих, которые согласно классическим формулировкам связаны со своими означаемыми – в конечном счете, с элементами реальной жизни – условными соответствиями. Значение текста создается не единичными соответствиями, а их системой в целом, которая именно так, в целом, относится к реальной жизни. Слово «хлеб», к примеру, ничем не похоже на кусок хлеба; но семиотика умеет объяснить, в чем природа их отношений. Существуют, однако, целые классы текстов, которые более тесно связаны с аспектами реальной жизни вроде хлеба. Таковы речевые акты, или перформативы, впервые описанные Джоном Остином[991]
. В случае адекватного произнесения эти формулы меняют реальное поведение людей. Например, если священник говорит двум людям «Объявляю вас мужем и женой», то они становятся таковыми. Если председатель говорит: «Объявляю собрание открытым», – собрание действительно начинается. Такой текст не обозначает изменения реальности – он его определяет.Перформативность речи не зависит ни от ее субъекта, ни от ее содержания, ни от социальной ситуации, а от всего вместе взятого. Когда Германн делал свою ставку за карточным столом, его слова были перформативным актом, имевшим немалые последствия. Когда он повторял те же слова в сумасшедшем доме, они не имели ни малейшей силы[992]
. Говоря точнее, перформативность речи определяется функциями говорящего в социальной структуре и ресурсами, наличествующими для обеспечения этих функций. Если, к примеру, правительственная инстанция, которая десятилетиями контролировала цену на хлеб, заявляет о том, что она перестает это делать, цена хлеба драматически меняется вследствие самого этого заявления. Если та же инстанция заявляет, что цена хлеба, несмотря на трудности, остается неизменной, хлеб скорее всего исчезнет, а его цена станет условным знаком. Языковых (грамматических, лексических или подобных) способов различения между дескрипцией и прескрипцией не существует. В конце своей книги к этому пришел сам Остин, автор теории речевых актов, которому пришлось отказаться от собственного проекта, заявленного в ее начале. Поиски критерия перформативности «в грамматике или в словаре» ведут в тупик, признавал Остин.Как водится, знаменитую книгу часто не дочитывали. Ссылаясь на Остина, Ролан Барт в 1968 году считал, что перформативность «исходит из языка как такового». В этом качестве он объявлял перформативность свойством современного письма в его отличии от классической прозы[993]
. Потом проблема интенсивно обсуждалась, но не нашла позитивного решения[994]. Она действительно имела стратегический характер: если бы перформативные акты удалось определить изнутри языка, это был бы немалый вклад в переделку мира. Лингвистическая философия и структурная лингвистика, как царица наук и их принцесса, руководили бы своими практическими приложениями вроде политики и рекламы. То был бы поздний триумф популистского романтизма XIX века, сегодня воспринимаемого через Хайдеггера: все, что важно, содержится не в личности и авторстве, а в языке, который творит народ.