Обаяние недавнего вечера проснулось в душе. Под влекущие протяжные перепевы вальса он следил тогда за Лизой и, заметив, что она проскользнула в темную комнату, вошел туда. Там, в углу на кушетке, наткнулся на покорные, жаркие губы, сжал чьи-то худенькие плечи и целовал, слабея, невидимое лицо, руки, шею… Потом его быстро оттолкнули, княжна выбежала в яркий зал и засмеялась весело.
— Довольно, довольно, мой дикий Адонис, это становится скучным!
«Неужели у нее были любовники?» — подумал Синельников, оглядывая эти близорукие, словно отуманенные слезами глаза, ее детски-хрупко изогнутую шею. Ему опять сделалось тоскливо, темная беспредметная печаль опалила сердце.
— А завтра — я увижу вас подольше? — спросил он умоляющим голосом. — Ужели же вы не захотите больше?..
Она с любопытством поглядела ему в лицо, словно доискиваясь чего-то. Ответила:
— Может быть.
Подкатила исправничиха на бричке.
— Lise, скоро? — спросила она грубоватым басом.
Лиза покорно впрыгнула в экипаж, закуталась и сунула Синельникову в губы узкую пахучую руку.
— Целуйте же!
Вспыхнула пыль под бричкой, застучали колеса, вот уже за палаткой не видать ее. Странная слабость схлынула к ногам, заныло в сердце. Пусто, как будто на ярмарке. Чужой гутор путается в сумерках, пьяные песни, вдалеке подвизгивает лошадь. Трава посырела.
— Проводил? — услыхал Синельников за спиной насмешливый сипловатый голос. — А я тебя искал, искал, все руки испачкал. Ну, брось грязное дело, пойдем углями торговать, — там вон, в сторожке, дела есть…
Толстяк в серой поддевке, купец Гвоздарев, подмигнул ему.
— Наши? — спросил Синельников. — Кутят?
— Ну да же, — закивал лохмами Гвоздарев. — Все и вся, и музыка и девки там, пойдем! Ну?
Синельников помедлил немного.
— А все равно, — махнул он рукой, — а то один пропадешь тут… — И повернул за купцом в сумеречные луговины Мши, где светилась тремя огнями черная сторожка.
…Мшанская «аристократия» разъезжалась. Сеня Колпаков, податной, подсаживал в тележку исправничьих дочек, Эжени, Лили и Ларис, поцеловав одну незаметно сзади в шейку. Яша-нежный подцепил грузную аптекаршу и волочил ее от балагана к балагану, ругая пропавшего извозчика и рассыпая нелепый бисер своих речей… Над Мшанском вырезался острый месяц, потянуло сыростью, цветущей гречихой, ветер легко пролетел. Ночь наступала.
У харчевен запылали домовито костры; под берегом лежали подростки, слушали, жмурясь от страха, жуткие истории. А на западе, прорвав черное полотно неба, легла острая заревая стрела, обещая на завтра буйный солнечный день, вёдро.
В сторожке начиналась гульба. Уже на лавках расселись хлебные тузы — старичок Абрамов, с крысиным, стянутым к носу лицом; Пчелкин, худой, длинный, похожий на лошадь, с жесткими калмыцкими глазками; дальше мануфактурщики — Гребнев, Кононов, Захаров, балаганщик Нечаев и карусельщик Бычков.
На столе стояли пиво, водка, коньяк и закуска.
— В-во, — закричал Гвоздарев, вводя в избу Синельникова, — насилу нашел, голубчика: присосался тебе, как клещ, к бабьему подолу и носится по ярмонке. И хлюст только насчет баб, ай-ай!
— Это бывает, — подтвердил почему-то Абрамов, — это в нем жениховская жила бунтует, знаем. Ты! Хошь, тебе невесту розыщу, а? С приданым!..
— Слыхали, слыхали, — спаясничал карусельщик, — две пустых мельницы да шашнадцать копеек деньгами! Ха-ха, тоже приданое!
— Что ж, аль у нас добра нет, — спесиво надулся Абрамов, — слава те господи, пятки не стынут и одонья есть, не как у вас, дуроплясов! Только что карикатуру мы не наводим, не хотим у вас хлеб отбивать, пользуйтесь.
— Ну, пошли причиндалы свои разводить, — вступился Гвоздарев, — выпьем лучше. Ты, парень, нас догоняй!
Налили вина. Синельникова заставили проглотить три рюмки почти подряд. Купцы отплюнулись, а карусельщик остаток из рюмки вылил на голову.
— На, кудри! — кричал он, нарочно искажая голос. — Чтоб росли! Чтоб девки любили!
— Эх вы, кудри мои, кудри русые мои, — затопал ногами Гвоздарев. И, обернувшись к балаганщику, порывисто крикнул: — Вели, что ль, музыкантам ударить, чтоб чертям тошно стало! Н-но!..
— Это мы сейчас, — с готовностью подхватил Нечаев. — Эй, музыка!
Из кухни вышли музыканты. Маленький еврейчик взмахнул флейтой, контрабас заржал, загнусили скрипки, и отчаяннейшая полька «Трам-блям» разорвала воздух, кружась и вскидываясь.
— И-ах-х! — прищелкнул пальцами Бычков, — заснащивай!
Синельников подошел к столу и опять выпил. Полька визжала, взвивались с хитрыми вывертами голоса скрипок. Сделалось вдруг теплее, голова вскружилась, — но лишь вспомнилась Лиза, опять настойчиво и тяжело защемило сердце. Как будто, как ни пьяней, ни тони в мутных волнах угара, никогда не сотрется милый образ с отуманенными глазами, зовущий куда-то к иному упоению…
— …Знатная ярмонка, — жужжал под ухом Бычков, — дери теперь, купцы, с живого и мертвого, показывай небо в овчинку! Эй, живодеры, выпьем!
— Бароны, верно, у ней раньше были, эти не упустят, — растравлял себя с горечью Синельников, уставившись глазами в олеографию на стене, — а мой дед крепостной.