– Конешно, товарищи! Мы победим и эту разруху!.. –
– Арише Рытовой –
– Ах, как громко смеется она, девка в двадцать семь, – не потому ли, что даже весело ей вывозить на себе: и папашу как бочка, и мамашу как щенка, и каменный дом с мостовой на дворе, – ей, пополневшей даже, много раз стриженой всюду, в бане подпрятавшей сало свиное?!
Папаша же Рытов, –
– папаша же Рытов вдруг скрылся, как кот Карла Карловича, в каких-то бурьянах: стало быть, барометр упал к непогоде.
С холмов видны лишь в пирамидах каменноугольной пыли – кресты окаменевших переулков в каменных домах поселка городского…
Но барометр упал не потому, что идет съезд советов (съезд советов у меня только, чтоб сказать о волках), – а потому, что внизу поперли банды белых.
В каменном доме Ксении Ордыниной, из которого выгнаны всяческие Ариши Рытовы и мимо которого ходят двумя ногами на четвереньках, – избывать Ксении Ордыниной ноябрьскую ночь. И дом, и город, и ночь, и тишина – избывали папашу Рытова. Ксения одна избывала часы до товарища Черепа, от губ которого нет возможности оторваться, и каждый шорох судорогой пробегал по спине и наяву шли сны – о снах. –
– Вот эти сны. Как их передать?.. –
– Каждый шорох судорогой пробегал по спине, немотствовал в ноябрьской ночи, в морозе Чека.
Но этой ночью не было никакого собачьего наваждения, телефон же прозвучал резко:
– Товарищ Ордынина. Вас просят в Чека.
– Что?
– Идут допросы. Перебежчики.
Это – за сутки до съезда.
Ночь. Шипят сосны.
Еще с синих сумерек поднялась слезливая луна, шла над снегами колкая поземка. Идут над землею мглистые облака, луна за ними мутна и поспешна. Перед ночью на суходоле, там, где всегда собирается стая, выли волки, звали вожака.
Вожак же лежит в буреломе – весь день и всю ночь.
Шипят сосны, и кругом молодые елочки, уже переставшие хмуриться. Много лет назад прошла здесь необычайная гроза, свалившая борозду сосен. И здесь волчиха приносила детенышей, которых надо было кормить. Волк жил, чтобы рыскать, есть и родить, как живет каждый волк. – Не было едова, были вьюги, волки садились в круг, лязгали зубами и выли ночами, тоскливо и долго, вытягивая нерв за нервом.
Шипят сосны, и волки – воют, воют, воют, призывая вожака.
Вожак же лежит в буреломе.
Три ночи тому назад, за оврагом, у тропы к водопою, у молодых елочек, заваленных снегом, волки в черной ночной мути, шаря по полям, нашли дохлую овцу. Долго сидели вокруг нее волки, воя тоскливо, труся придвинуться ближе и пощелкивая голодно зубами, слезясь жесткими глазками. А потом, когда бросилась стая с визгом и воем на дохлую овцу, с поджатыми хвостами и – точно под палкой собака – с изогнутыми костлявыми спинами, – в серой ночной мути, – не заметила стая, как попала в капкан – самка вожака, чтобы метаться на лязгающей цепи и выть до рассвета, – и утром пришел Володька, вскинул самку на лыжи и увез в залу к скотине.
Шипят сосны. Ветер дует колкой поземкой. Вожак понуро поднимается с вылежанного места, тоскливо тянется, сначала передними ногами, затем задними, и лижет запекшимся своим языком снег. Вожак идет на лысый верх суходола из деревьев, слушает, нюхает. Ветер здесь много крепче, скрипят деревья, из черного поля несет пустотой и холодом. Вожак воет протяжно. Ему никто не отвечает. Тогда он стелет полями, к водопою, к тому месту, где погибла жена. Страшно было бы повстречать его в ту пору в пустых полях, – и ветер дует как злой старичишко, в колкой поземке. –
– И далеко в пустых полях вспыхивает красный глаз поезда.
В международном вагоне, в спокойствии Пульмана, где не жаль желчи желтух и карт Великой Европейской Российской Равнины издания 15 декабря 1825 года, в ночь – в ночи, перед последней остановкой у города, у окна в коридоре, стояли двое, сложив уже свои чемоданы, и говорили в тишине Пульмана поанглийски, – перс, член ЦК ИрКП, и инженер из Голутвина.
– Когда из-за рубежей смотришь на Россию, – это грандиозная картина, я не нахожу слов! Нищая, раздетая, голодная – прекрасная женщина Россия стала против всего мира и за весь мир, и всему земному шару, кинутому вселенной в котлы революций, несет ослепительную правду, против которой нет честного, имеющего силу поднять руку и слово. Я был в Англии, в Индии, в Персии, – весь мир дрожит, сотрясаемый теми волнами, что широким простором идут в России. Вы чувствуете, какую ослепительную, какую грандиозную, – я не нахожу слов! – какую невероятную правду несет великая Россия, прекрасная мать народов?! Величайшая стихия, которая мучится прекрасными родами! Где-то в джунглях, в одиночестве, я чувствовал, как на северо-западе грандиозная гроза вулканов озонирует мир! – и даже джунгли дышат этим озоном. Моря и вулканы – переместились!
В тишине Пульмана, в вагоне как буржуа, в полумраке коридора, пахнущего сулемой, перс, разветривший уже восточные свои запахи, вскинул руками и вскрикнул непонятное, странное, на родном своем языке.