И вот Людмила Александровна решительно подняла голову и – уставясь в Сердецкого блестящими глазами, ярко засверкавшими на белом как мел лице, – произнесла тихо, ясно и отчетливо:
– Я пришла к вам, потому что мне больше не к кому было идти, а оставаться одной стало не под силу. Поискала кругом: всех либо ненавижу, либо боюсь… Всех растеряла, все – далеки. И Степан, и дети, и тетя Елена – все… Вы один остались как-то не чужой мне… Вот и пришла… Послушайте…
Она задохнулась и долго боролась с удушьем, стиснувшим ей горло. Потом, с новым усилием, выговорила:
– Послушайте… это я убила Ревизанова… тогда… в ночь с пятого на шестое… Да… Дайте мне воды!.. ради Бога, скорее!..
Расплескивая воду, она поднесла стакан к губам. Сердецкий, побледнев больше ее самой, скорбно стоял перед нею, сложив руки, точно на молитву, тряся своею серебряною сединою.
– Я знал это, – шептал он. – Я чувствовал, предполагал что-нибудь в этом роде… Ах, несчастная, несчастная!
Верховская продолжала:
– Он… мучил меня… издевался надо мною… грозил мне нашею прошлою любовью. Ведь я, Аркадий Николаевич, была его, совсем его!.. Помните, как я спрашивала вас, что делать человеку, когда заведется у него мучительная тайна?.. Вот какая моя тайна была!.. Он хотел, чтобы я его опять любила… была рабой… он Ми… Митю своим сыном хотел объ… объявить… у него письма были… доказательства. Я не стерпела… вот… убила… вот… вот… и… и не знаю, что теперь делать с собою?
– Несчастная, несчастная! – полусознательно повторил Аркадий Николаевич.
– Не знаю, что делать, не знаю… Думаю и ничего не могу придумать… Ах! – она схватилась за голову. – Что тут выдумаешь, когда, рядом с каждой мыслью, поднимаются образы этой ночи… Там… красная комната, а он на ковре, бледный, холодный, а на лице – вопрос… Не узнал смерти… не понял, что умирает… О, подлец, подлец! Как он меня позорил!
Испуганный ее безумным взором, Сердецкий порывисто взял ее за руки и усадил в кресло.
– Не смотрите так, Людмила. Что вы видите? Что вам чудится?
– Нет, вы не бойтесь, – искусственно улыбнулась она, и страшна вышла ее улыбка, – я не галлюцинатка… до этого еще не дошла, – Бог милует… У меня только мысль больная, память больная… Помнится, думается, – ни на минуту не отпускает меня…
– Чуяло мое сердце недоброе, – сказал Аркадий Николаевич голосом, в котором трепетали слезы, – ждал я беды, только все же не такой!.. Господи! Что же это? гром на голову! с ясного неба гром… Милочка! Милочка! что вы, бедная, с собою сделали?!
Она его не слушала. Порыв долго замкнутого чувства не знал удержу и выливался в быстрой, отрывистой речи, как река, сломавшая плотину.
– Я убить себя хотела… Хотела пойти к Синеву, во всем признаться… жалко! детей жалко… я их от позора спасти хотела, а вместо того вдвое опозорила! Дети убийцы!.. Когда я стояла там – у трупа… О, друг мой… последний друг! Если бы я могла ценой своей жизни возвратить жизнь ему… моему врагу… я не отступила бы перед жертвой. Страшен был позор, но лучше бы мне перенести десять новых посмеяний, лишь бы не убивать: вы – художник, писатель – вы даже не подозреваете, как это ужасно – убить человека. Я поняла проклятие Каина, я несу его на себе… я… я всех людей боюсь, Аркадий Николаевич! Я… даже вас боюсь в эту минуту. – И она бросилась к нему, хватая его за руки. – Друг мой! я вам все сказала честно, как брату… Помните же! Я вам верю – и вы будьте мне верны до конца. Не выдавайте меня!
Она металась, как плотица на крючке, выброшенная на береговой песок.
– Бог с вами, несчастная! – успокаивал Сердецкий, тронутый, расстроенный, силясь снова усадить ее. – Мне ли выдавать вас – мое дитя, мое сокровище?.. мою единую, единую любимую за всю жизнь? Ох, горько, страшно горько мне, Людмила!
– Этот Синев… – шептала Людмила Александровна, – вы замечаете? он недаром так много разговаривает со мною о ревизановском деле, он что-нибудь пронюхал… ищейка… Я его ненавижу, Аркадий Николаевич!
– Ничего он не знает и не узнает… вы вне подозрений, Людмила! Кроме совести и Бога, у вас не будет судей…
– Я его ненавижу, – решительно возразила она. – Он слишком близок к этому делу. Я знаю, что он ничем не виноват предо мною, но он – моя судьба, слепая, неумолимая, и я его ненавижу. Когда он бывает умен, красноречив, я холодею от ужаса перед ним: он кажется мне слишком светлою головою, чтобы не разобраться в моем деле. Порою, особенно если он заводит речь о своих следственных хитростях, он падает в моих глазах, представляется мне близоруким, тупым, пошлым, смешно самоуверенным человеком, и я презираю его, а все-таки боюсь!
– Вы, как вошли, сейчас же сказали мне, – начал Аркадий Николаевич после долгого размышления, – что все вам чужие, всех вы либо ненавидите, либо боитесь, то есть, значит, опять-таки ненавидите… Господи! как это развилось у вас, прежде такой многолюбивой? когда успело? откуда взялось?!
– Откуда? – Людмила Александровна болезненно улыбнулась, точно на детский вопрос.