И ушла, торжественно шумя пышными юбками. Матрена чуть на нее не бросилась, но Зина сдержала:
– Мама Матрена, оставь!
– Как оставить, Зинушка? Племянница она мне или нет? Я учить ее должна! Как есть очумела девка! в шалом бреду ходит!
– Не очумела она, а обнаглела, – угрюмо сказала Зина. – Одна она, что ли? Все из дворца стали теперь к нам таковы…
– Шлюхи! швали! – кипятилась Матрена, – что же это, Господи? Жили худо, а такого еще никогда не было.
Зина взмахнула на нее огромными, стальными отцовскими глазами своими:
– Чему же хорошему быть, если отец сам подает пример?
– Каков он с тобою, это его родительское дело. А девки – рабы! Не смеют они! да! не смеют!
– Кого им бояться-то? Кроме тебя, за меня заступиться некому – никто слова не скажет, пальцем не шевельнет. Заточенные мы с тобою. Сгинем в своем павильоне и пропадем, как покойная мама через него, изверга, пропала.
Но, едва речь князя касалась, у Матрены сразу пропадало все мужество. Она даже в лице выцветала и только крестилась, да – шикая на Зину: «Кыш ты! кыш! кыш! про отца-то родного? Да он тебя расклеймит, разразит! – боязливо поглядывала по окнам, не подслушивает ли кто – не довели бы злые холопы до лютого господина своего дерзких дочерних слов. – Не шуми, Зинаида, пожалей ты свою и мою голову. Не шуми».
Все эти унижения глубоко ложились надушу княжны. Кровь, кипела в ней. На нее стали нападать то безотчетная тоска, то припадки безумного гнева. Из-за каких-нибудь пустяков она кричала, бранилась, бросала вещи на пол, топтала их ногами. В такие минуты даже Матрена терялась, что ей делать со своей воспитанницей. Просьб не слушает, на брань и на прикрикивания огрызается, побить – что прежде случалось и, по любви, переносилось легко – уже поздно: не девчонка, сама сдачи сдаст, – да и жаль: за что бить? Разве не видно, что девушка стала сама за себя не ответчица, и все ее вины не виноваты? И – действительно – Зина сама была не рада своему характеру и, после сцен бешеного гнева, переходила к не менее бурным сценам раскаяния – плакала, давала зароки овладеть собою, просила прощения у Густавсонши и Матрены, целовала у них руки…
– Эка кровища-то в тебе гуляет, девка! – смущенно говаривала тогда Матрена, – ни словом тебя не унять, ни водой отпоить… вся в отца: зверь зверем!
А Густавсонша всхлипывала:
– О, du armes grossmüthiges Kind! Was flir ein edles Herz! Mein Gott! Mein Gott![8]
И в неизменном добродушии своем была уверена, что дикие сцены больше уже не повторятся после данного Зиною честного слова. А Зина, на другой же день после своих трогательных покаяний, устраивала скандал лучше вчерашнего.
– Замуж тебе пора, Зинаида Александровна! – вздыхала Матрена.
– Кто меня возьмет? Я необразованная.
– Зато из себя видная. Княжна!
– Бесприданница! – горько подчеркивала Зина.
– Только бы родителя уломать, чтобы он блажь свою насчет тебя переменил, а то женихи тебя – и без приданого – с руками у нас оторвут.
Зина безнадежно махала рукою.
– Э! какие женихи! Кого мы видим? Каких людей? Кто меня видит? Тюрьма! тюрьма! тюрьма!