Сынишка Матрены, отданный ею в ученье к московскому купцу-ремесленнику, в столице свихнулся с пути. Брошенный мальчиком в мастерскую вечно пьяного портного, в глубине какой-то Драчевской трущобы, он не взвидел света от потасовок. Однажды, когда хозяйский шпандырь чересчур усердно поработал по его спине и ребрам, Константин-уже четырнадцатилетний парень – сбежал, стянув у пьяного хозяина малую толику товару и денег. Сбежал и как в воду канул. Его поглотил океан столичной бесприютной и беспаспортной голи, что уже клокотала в то время на дне столицы, только что начинавшей обстраиваться на европейский лад, расширять свои окраины, обзаводиться бойкою ремесленной, торговой и фабричной жизнью. Шатущая жизнь перебрасывала Константина с места на место, из части в часть, из одного конца города в другой, как мячик; если бы полиция и хотела его поймать, так при тогдашнем формальном, долгом порядке и переписке было трудно. А и ловить-то ей была не велика корысть: с хозяина Константина, чуть ли не такого же голыша, как и сам беглец, были взятки гладки. В своих перелетах по столице Константин спознался и освоился со всяким вольным народом. К шестнадцати годам из него выработался отчаянный уличный плут и вор, хорошо знакомый преступным подонкам Москвы, – удальцам и проституткам «Ада» на Цветном бульваре, «Волчьей долины» у Каменного моста, Крестовской заставы, Марьиной рощи, от которой теперь остались: две березы, повесть Жуковского да у дряхлых старожилов – пьяные воспоминания. В то время еще и Сокольники были едва-едва застроены; на Ширяевом поле, над Яузой, роптал столетний бор; сельцо Богородское, – две-три хатенки лесного люда, – терялось в дубравном мраке; на Лосином острове и в самом деле водились зимою лоси; переправа к Богородскому через Яузу вместе с шинком над нею звалась Грабиловкою. По преданиям, здесь в половине XVIII века имела свой притон знаменитая Танька, ростокинская разбойница, и пировал, и людей губил, то мертвою хваткою пятерни своей, то доносом и предательством – Ванька-Каин. Унаследованные от восемнадцатого века привычки были крепки, и лишь к восьмидесятым годам XIX-го место это перестало слыть разбойничьим. В начале же пятидесятых годов, когда Конста окончательно завертелся в воровской компании, Грабиловка была местом страшным. У дороги, в кустах и под мостом, залегали громилы, поджидая проезжих, и не один труп, ограбленный догола, переносила в Москву-реку, к устью, тогда еще не засоренная и не семицветная Яуза. Всякую работу Константин бросил и питался исключительно тем, что давали ему улица и воровская удача. Он был смел и ловок и голодом не сидел. Ему везло каторжное счастье – «фортунило», как говорят хитровцы: раза три он вывернулся из трудных перетасовок, по которым его менее ловкие товарищи пошли «соболей ловить». Воровской народ подметил, что Конста – такова была его уличная кличка, за которою забылось и настоящее его имя, – точно приносит удачу предприятиям, в которых принимает участие. Он стал знаменитостью; его отличали и приветствовали бродяги-товарищи; женщины улицы и ночлежных домов гонялись за ним, наперерыв стараясь отбить одна у другой такого мастера и добычника. Конста не пьянствовал, но водку пил и с женщинами стал знаться с пятнадцати лет.
Но всякой удаче бывает конец. На девятнадцатом году своей жизни Конста попал в подозрение по разгрому одной дачи в Сокольниках. В деле этом он, действительно, участвовал, попав новичком в компанию опытных старых громил. Участие Консты состояло в том, что он бесшумно высадил с помощью вымазанных медом листов бумаги три стекла в оранжерейной раме, сквозь которую и пробрались его товарищи, а потом стоял на стреме, пока они вернулись с узлами. Дорогою в Грабиловку Конста узнал, что товарищам его пришлось «оглушить» лакея и горничную, проснувшихся было, когда они крались уже с ношею мимо людской. Уложили они этих горемык насмерть или только обеспамятили, – громилы не знали. У Консты екнуло сердце. Он до сих пор не был причастен к крови.
«Не бывать добру, а худа не миновать!» – подумал он.
На дерзкий грабеж было обращено внимание высших властей, – и полиция с ног сбилась, стараясь отличиться в поимке преступников. Один проболтался, был схвачен и назвал остальных. Вскоре остался на свободе только Конста; он, с ночи преступления, осторожно держался в стороне от своих соучастников; но выслеживали и его. И попасть бы Консте за каменные стены, кабы не был он бабьим любимцем и баловнем; бабы и кормили его, и укрывали, и перегоняли, загодя до опасности, из одного притона в другой. Таким образом, недели три с лишком Конста метался по Москве, увертываясь от розысков, точно волчонок от стаи гончих. Наконец, в платье своей любовницы, – фабричной работницы Груньки Щербатой, – он вышел за заставу и только за Мытищами опять превратился в мужчину…