И вот Конста пропал, и слух о нем простыл в Москве. А вынырнул он живым и невредимым в Волкояре, и здесь, под крепкою рукою князя Александра Юрьевича Радунского, вздохнул спокойно. Князю он понравился, а мать, обрадованная неожиданным приходом сына, – он же, кстати, явился в Радунское не с пустыми руками, – выхлопотала для него у Муфтеля место – сторожем к саду… Дела не было никакого: огромный волкоярский сад давно уже глох без всякого ухода. Но Матрене хотелось, чтоб обретенный ею блудный сын оставался как можно ближе к ней и под ее непосредственной охраной.
Князь любил видеть вокруг себя богатырей и здоровяков. Его егеря, псари, конюхи, кучера смотрели какими-то двуногими слонами: все народ – кровь с молоком. Поэтому Конста, истощенный столичными мытарствами, резко выделялся среди волкоярской дворни. Это был высокий, костлявый, тонкий, как хлыст, и такой же гибкий малый – блондин, с вихрастой головой и большими голубыми глазами, наглыми и веселыми, – «заманущими», как говорили дворовые женщины. Столичная водка и разврат ночлежных квартир не дали ему доразвиться как следует. Грудь у Консты была впалая и узенькая, острые плечи немного сутулились, но длинные руки с продолговатыми мускулами таили в себе недюжинную силу, а ловок и увертлив был Конста, как бес. Если бы не чрезмерная худоба, бледное, без кровинки, чуть-чуть веснушчатое лицо Консты могло бы назваться красивым, особенно, когда он оживлялся, смешил других своими рассказами о Москве и сам хохотал над своими похождениями, скаля из-под узких губ острые, неправильные и уже попорченные зубы. Мастер он был на прибаутки, побасенки, модные слова, – и при этом строил такие диковинные рожи, что волкоярская деревенщина умирала со смеху. Смешил Конста дворню, смешил Муфтеля, смешил обитательниц садового флигеля. По вечерам, когда Матрена с княжной усаживались в сумеречной прохладе на ступенях крыльца своей уединенной обители, Конста без умолку плел им небылицы о Москве. Ему самому было скучно в Волкояре; и он понимал настроение флигельских затворниц, а они его понимали также. Наступили как раз последние николаевские дни, в воздухе пахло войною.
Севастопольский разгром, еще никем не ожидаемый, уже висел дамокловым мечом над Россиею, во искупление трехсотлетних крепостных грехов ее, в возмездие за тридцатилетний «покой, полный гордого доверия»… Мрак стоял над Русью гуще, чем когда-нибудь. Рабство казалось бессмертным и непоколебимым. А между тем – когда все было полно или отчаянного самодовольства, или отчаянного ужаса безнадежного застоя – в народном мраке билась неясная живая жилка, что-то бродило, зрело… Тогда-то прошел по крестьянской Руси слух о «новых местах». Новороссийские степи, Одесса, черноморские берега носились в воображении русского крепостного или бесприютного люда, как оазисы с молочными реками в кисельных берегах. Этими слухами потянуло и в Волкояре. Принес их богомолец от Киева-града – тот самый Антип, что в день смерти княгини Матрены Даниловны ударился в бега. Тому пошел уже десятый год, и волкоярцы давно почитали старика – он и в пору бегства своего был древен – в покойниках.
– Ты зачем же к нам пожаловал дед? – спрашивал его Муфтель, – или наскучило на воле?
– На воле, сударь Карла Богданович, никак никому наскучить не может. Но желательно успокоить свои кости в родной земле.
– Князь, выходит, тебе не страшен? Я должен доложить о твоем возвращении, а он, дедушка, не любит, если кто от него бегает; милости не жди…
Старик ухмыльнулся.
– Что мне может сделать князь? Я доживаю восьмой десяток. Хуже смерти мне быть ничего не может, а смерти я не боюсь и даже очень желаю. Самое время, Карла Богданович. Зажился!
– Смотри, старик: не пришлось бы готовить спину для расчески, – предупредил Муфтель. – Кому плеть, а тебе, пожалуй, и все две. Не больно охоч князь Александр Юрьевич до вас, старых стариков, папеньки своего прихвостней.
Антип пожал плечами:
– Да меня и драть-то не по чем… Секи, друг, коли совесть не зазрит. Хлопай по костям. Все равно, что – на муху с обухом.
Муфтель доложил князю о вернувшемся беглеце. Александр Юрьевич не велел наказывать старика, но пожелал его видеть. Когда Антипа проводили по барскому двору, с крыльца главного дома сходил вприпрыжку девятилетний князек Дмитрий Александрович, в сопровождении своего дядьки.
– Князек молодой? – спросил Антип своих провожатых.
– Он самый, Антип Ильич.
– «Сам» любит сынишку-то?.. или – как с княжной?
– Какое! души не чает.
Потухшие глаза старика сверкнули любопытством, и на лице заиграла странная улыбка – насмешливая, холодная, жестокая.
– А княжна Зинаида по-прежнему в черном теле?
– Как было, так и сейчас.
Улыбка Антипа стала еще резче. С тою же насмешкою в злорадных глазах стоял он перед князем.
– Здравствуйте, Антип Ильич, здравствуйте, – приветствовал его Радунский, – приятно вас видеть… Сколько лет, сколько зим. Нагулялся, старый черт?
– Нагулялся, – коротко возразил Антип и не прибавил «ваше сиятельство».
– А уходил куда?
– К Богу ближе захотелось.
– От нас, стало быть, к Нему далеко? Усмехнулся Антип.