Эта болтовня становилась ему невыносимой, а веселость Елены причиняла ему ужасную пытку, соседство же мужа было ему противно, как никогда. Но более, чем на них, он сердился на самого себя. В глубине его озлобления таилось чувство раскаяния по поводу только что отвергнутого счастья. Обманутое и оскорбленное жестоким поведением Елены, сердце его с острым покаянием обращалось к другой, и он видел ее, задумчивую, в пустынной аллее, прекрасную и благородную, как никогда.
Княгиня встала, все встали, и перешли в соседнюю залу. Барбарелла бросилась открывать рояль, исчезавший под широким, из красного бархата, чехлом, расшитым тусклым золотом, и начала наигрывать Тарантеллу Визе, посвященную Кристине Нильсон. Наклонившись над нею, Елена и Ева читали ноты. Людовико стоял за ними и курил папиросу. Князь исчез.
Лорд же Хисфилд не отпускал Андреа. Увел его и стал рассказывать ему о каких-то урбинских
Теперь у него было одно желание: уйти. Он решил бежать на Пинчио, надеялся застать там Донну Марию, увести ее на виллу Медичи. Было, пожалуй, около двух часов. Он видел озаренный солнцем в лазурном небе карниз противоположного дома. Обернувшись, увидел у рояля группу дам в красном отблеске падавших на чехол лучей. К отблеску примешивался легкий дым папирос, а болтовня и смех сливались с отдельными аккордами, которые подбирала своими пальцами Барбарелла. Людовико что-то шептал на ухо своей кузине, и кузина, должно быть, передала это подругам, потому что снова раздался ясный и сверкающий хохот, как звук рассыпавшегося по серебряному подносу ожерелья. И Барбарелла, вполголоса, стала снова напевать песенку Бизе.
Андреа ожидал удобного мгновения, чтобы прервать разговор Маунт-Эджкемба и проститься. Но коллекционер то и дело произносил, без перерывов и промежутков, периоды. Короткое молчание спасло бы мученика, но оно все еще не наступало, и волнение росло с каждым мгновением.
Андреа взглянул на часы.
— Уже два! Простите маркиз. Мне пора.
И, подойдя к группе, сказал:
— Простите, княгиня. В два у меня в конюшне встреча с ветеринарами.
Очень поспешно простился. Елена подала ему кончики пальцев. Барбарелла дала ему плод в сахаре, прибавив:
— Отнесите от меня бедной
Людовико хотел пойти вместе с ним.
— Нет, останься.
Поклонился и вышел. Стремглав, спустился по лестнице. Вскочил в карету, крикнув кучеру:
— Галопом, на Пинчио!
Им овладело безумное желание найти Марию Феррес, вернуть счастье, от которого он недавно отказался. Крупная рысь его лошадей показалась ему недостаточно быстрой. Он напряженно всматривался вдаль: не видно ли наконец Троицы, усаженной деревьями дороги, решетки.
Карета проехала за решетку. Приказал кучеру умерить рысь и объехать все аллеи. Сердце у него замирало всякий раз, когда появлялась издали, между деревьями, женская фигура: но тщетно. На площадке он вышел из кареты, пошел маленькими, закрытыми для экипажей, дорожками, осматривая каждый утолок: тщетно. Сидевшие на скамейках, из любопытства, провожали его глазами, так как его беспокойство было заметно.
Так как вилла Боргезе была открыта, Пинчио тихо отдыхал под этой томной улыбкой февраля. Редкие кареты и редкие пешеходы нарушали мир холма. Еще обнаженные, беловатые, иногда слегка синеватые, деревья вздымали свои ветки к нежному небу, усеянному весьма редкой паутиной, которую ветер отрывал и развевал своим дуновением. Пинии, кипарисы и другие вечно зеленые растения приобретали оттенок общей бледности, обесцвечивались, сливались с общим однообразием. Различие стволов, узорное сплетение веток придавали большую торжественность однообразию статуй.
Разве в этом воздухе еще не носилась какая-то частица печали Донны Марии? Прислонившись к решетке виллы Медичи, Андреа стоял несколько минут, как бы подавленный чудовищным бременем.
И такое положение вещей продолжалось и в ближайшие дни, с теми же пытками, с еще худшими пытками, с еще более жестокой ложью. Благодаря нередкому в нравственном падении людей интеллекта явлению, у него была теперь одна ужасающая ясность сознания, ясность неизменная, без помрачений, без уклонений. Он знал, что делал, и потом осуждал то, что сделал. И его отвращение к самому себе было равносильно бессилию его воли.