Потом,
На полу было солнце, а на стуле лежал надгробный венок, и мои рыдания ничего не могли изменить…
Можем ли мы хоть что-нибудь изменить? Имеют ли хоть какую-нибудь цену наши слезы? Каждому человеку предопределена заранее его судьба. Вот и все, ничего больше. Аминь.
Мы оба устали, дорогой синьор, я — рассказывать, вы — слушать. В сущности говоря, я немного путался. Пожалуй, даже слишком много путался, потому что, вы сами знаете, все дело-то ведь не в этом. Самое-то главное в другом. Но у нас еще десять лет впереди, пока мы не дойдем до главного — десять лет, десять веков скорби, нищеты, позора.
А между тем все еще было поправимо. Да, в ту ночь, когда я услыхал крики роженицы, нечеловеческие завывания, которые трудно было узнать, которые походили на рев животных, убиваемых на бойнях, я думал с содроганием всего моего существа: «Если бы она умерла! О, если бы она умерла, оставив мне живое существо!» Она кричала так ужасно, что я думал: «Кто так кричит, тот не может не умереть». У меня была подобная мысль, ну да, у меня была такая надежда. Но она не умерла, она осталась жить на мое проклятие и на проклятие моего сына. Моего — он действительно был моим, моей кровью. Под левым плечом у него виднелось такое же точно, совершенно особенное пятнышко, какое чернело и на моем теле с самого дня моего рождения. Да будет благословен Бог за это пятнышко, давшее мне возможность распознать моего сына! Теперь рассказать вам о наших страданиях в течение десяти лет? Рассказать вам все? Нет, это невозможно. Я не дойду так до конца. И потом, пожалуй, вы мне не поверите, так как те мучения, которые мы вытерпели, — они невероятны.
Но вот вам в кратких словах одни факты. Мой дом превратился в дом разврата. Иногда мне приходилось встречаться в дверях с незнакомыми мне мужчинами. Я не исполнил того, что обещал, я не стал чистить им сапоги в соседней комнате, но все же я был в своем доме на положении последнего прислужника. Баттиста, и тот был счастливее меня, Баттисту унижали меньше. Ни одно человеческое унижение не сравнится с моим. Сам Христос пролил бы на меня все свои слезы, так как я один среди людей коснулся дна, последнего, самого последнего дна унижения. Баттиста, вы понимаете, этот несчастный мог теперь пожалеть меня.
И это еще было ничего в первые годы, когда Чиро еще не понимал. Но когда я заметил, что его разум развернулся, когда я заметил, что в этом слабом и хрупком существе разум начал развиваться с поражающей быстротой, когда я услышал из его уст первый жестокий вопрос, — о, тогда я увидал свою погибель.
Что сделать? Как скрыть от него истину? Как спастись? Я увидел свою погибель!
Мать о нем не заботилась, по целым дням забывала о нем, иногда лишала его самого необходимого, случалось даже, что била его. А я долгие часы должен был проводить вдали от него, я не мог окружать его постоянно своей нежностью, не мог скрасить ему жизнь, как мечтал о том, как того хотел. Несчастное создание проводило все свое время в обществе служанки на кухне.
Я поместил его в школу. По утрам сам провожал его туда, в пять часов пополудни брал его оттуда, и уж больше с ним не расставался, пока он не засыпал. Он быстро научился читать и писать, обогнал всех своих товарищей, он делал поразительные успехи. В его глазах светился ум. Когда он смотрел на меня своими большими черными глазами, которые озаряли все его лицо, такими глубокими и грустными, я испытывал временами какое-то внутреннее беспокойство и не выдерживал подолгу его взгляда. О, иногда вечером, за столом, когда сидела еще его мать и
Вплоть до этого дня я представлял из себя хоть некоторую ценность благодаря получаемому мной жалованью. Но с того дня я стоил меньше тряпки, меньше куска грязи, валяющегося на улице. Никто не может себе представить того бешенства и остервенения, с которыми моя жена и теща принялись меня мучить. И после того еще они отняли у меня те последние несколько тысяч франков, какие оставались у меня, на мои деньги маклерша открыла мелочную лавочку, и на эти маленькие барыши семья могла еще существовать.