На меня стали смотреть как на ненавистного дармоеда, меня поставили на одну доску с Баттистой. И мне случалось находить по ночам дверь запертой, случалось терпеть и голод. Я принимался за всякие ремесла, за самые низкие, презренные работы, я бился с утра до вечера, чтобы заработать копейку, брался за переписку, бегал на побегушках, был суфлером в опереточной труппе, был швейцаром в редакции, был приказчиком в каком-то брачном агентстве, делал все, на что был способен, терся среди всевозможных людей, испытал всевозможные оскорбления, гнул шею под всяким ярмом.
Теперь скажите мне: после всей этой работы в течение долгих дней не заслуживал ли я хоть маленького отдыха, хоть немножко забвения? По вечерам, как только Чиро закрывал глаза, я выходил из дому. На улице меня уже дожидался Баттиста. Вместе с ним мы отправлялись в какой-нибудь погребок.
Какой отдых? Какое забвение? Кто был в состоянии понять смысл этих слов: «Утопить свое горе в вине»? А, синьор, я пил постоянно, потому что постоянно чувствовал, как меня сжигает неугасимая жажда, но вино ни разу не дало мне ни секунды радости. Мы сидели один против другого, и нам не хотелось говорить. А впрочем, там никто не разговаривал. Заходили вы когда-нибудь в такой безмолвный кабачок? Пьющие сидят там в одиночку, лица у них утомленные, они поддерживают голову рукой, перед ними стоит стакан, и их глаза устремлены на этот стакан, но они вряд ли его замечают. В нем вино? Или кровь? Да, синьор, и то, и другое.
Баттиста почти совсем ослеп. Однажды ночью, когда мы возвращались с ним вместе, он остановился под фонарем и, ощупывая себе живот, сказал:
— Видишь, как он разбух?
Затем, взяв мою руку, чтобы показать мне его затвердение, он добавил изменившимся от страха голосом:
— Что-то будет?
Уже несколько недель он находился в таком положении и никому не говорил о своей болезни. Спустя несколько дней я повел его в больницу, чтобы показать его докторам. У него оказалась опухоль, вернее, несколько опухолей, которые быстро разрастались. Можно было попробовать сделать операцию. Но Баттиста не согласился, хотя и не мог примириться с мыслью о смерти. Он протянул еще месяца два, потом был принужден слечь в постель и уже больше не вставал.
Какая медленная, какая ужасная смерть! Маклерша удалила несчастного в своего рода тюремную каморку, в темную и душную нишу, в отдаление, чтобы не слышать его стонов. Я ежедневно заходил туда, Чиро тоже навещал его вместе со мной, помогал мне… Ах, если бы вы видели моего бедного мальчика! Какое мужество проявлял он в этом деле милосердия подле своего отца!
Чтобы лучше видеть, мне приходилось зажигать огарок, и Чиро светил мне. И вот мы обнажали тогда это большое бесформенное тело, которое стонало и не хотело умирать. Нет, это не был человек, пораженный болезнью, это был скорее — как бы выразиться? — это было скорее, не знаю, олицетворение болезни, явление противоестественное, чудовищное существо, жившее само по себе, к которому были пристегнуты две жалких человеческих руки, две жалких ноги и маленькая голова, исхудавшая, красноватая, отвратительная. Ужасно! Ужасно! И Чиро светил мне, и под эту натянутую кожу, блестевшую как желтый мрамор, я впрыскивал морфий заржавленным шприцем.
Однако довольно, довольно! Мир тебе, бедная душа. Теперь нужно перейти к самому главному. Не надо больше путаться.
Судьба! Прошло десять лет, десять лет отчаянной жизни, десять веков кромешного ада. Однажды вечером за столом в присутствии Чиро Джиневра неожиданно сообщила мне:
— Знаешь? Ванцер вернулся.
Я не побледнел, это правда: потому что, видите ли, уже с давних пор мое лицо приняло такой оттенок, которого не переменит сама смерть и который я унесу без изменения с собой в могилу. Но я помню, что я не в состоянии был двинуть языком, чтобы произнести хоть одно слово.
Она пронизывала меня своим острым взглядом, таким режущим, что он всегда производил на меня то же самое впечатление, какое на труса производит вид отточенного оружия. Я заметил, что она смотрела на мой лоб, на шрам. Улыбалась оскорбительной, невыносимой улыбкой. Она сказала, указывая на рубец, с желанием нанести мне боль:
— Ты разве забыл Ванцера? А между тем он оставил тебе на лбу недурное воспоминание…
Тут глаза Чиро устремились на мой шрам. И я прочел в его глазах те вопросы, которые он хотел бы задать мне. Он хотел бы спросить меня:
— Как? Разве ты мне не рассказывал, что ты сам поранил себя при падении? Зачем ты солгал мне? И кто этот человек, который тебя отметил?
Но он опустил глаза и молчал. Джиневра продолжала:
— Я встретила его сегодня утром. Он меня тотчас узнал. Я его сначала не узнала, потому что он отпустил себе бороду. Про нас он ничего не знал. Он сказал мне, что ищет тебя уже несколько дней. Он хочет видеть тебя, своего друга. Он, должно быть, разбогател в Америке, по крайней мере, судя по наружности…
Говоря так, она не спускала с меня глаз и продолжала улыбаться своей необъяснимой улыбкой. Время от времени Чиро бросал на меня взгляд, и я чувствовал, что он чувствует мои страдания.