Мистер Джон Даунс возвращался однажды вечером из «Головы Сэра Имярек» домой на Кэрситор-стрит — не то чтобы пьяный, но отчасти навеселе, потому что они праздновали день рождения Дженнингса; за ужином съели пару куропаток, а после того пропустили пару лишних стаканчиков, Джонс был в ударе и смешил всех более обычного,— как вдруг взгляд его остановился на только что открытой устричной лавке, великолепной лавке, где устрицы были уложены на витрине в один слой в круглых мраморных чашах на фоне круглых устричных бочонков, адресованных лордам и баронетам, полковникам и капитанам во все обитаемые части земного шара.
За витриной с устрицами стояли бочонки, а за бочонками сидела молодая особа лет двадцати пяти, вся в голубом и совершенно одна — обворожительное создание с хорошеньким личиком и прелестной фигуркой! Трудно сказать, рассмешила ли эту особу красная физиономия Джона Даунса за стеклом, освещенная трепетным пламенем газа, или, быть может, естественный прилив здорового веселья не позволил ей держаться с той солидностью, которая так строго предписывается кодексом приличий. Верно только то, что молодая особа улыбнулась, потом приложила палец к губам, вдруг вспомнив, как ей следует себя вести, и, наконец» застенчиво удалилась за прилавок, замкнувшись, подобно устрице. Джон Даунс почувствовал вдруг, что он еще и теперь не промах; он постоял немножко — девица в голубом не подавала признаков жизни. Он кашлянул — она все не шла. Тогда он сам вошел в лавку.
— Не можете ли вы открыть мне устрицу, милая? — спросил Джон Даунс.
— Отчего же не могу, сэр,— не без игривости отвечала девица в голубом. И мистер Джон Даунс съел устрицу, потом взглянул на девицу в голубом, съел вторую, пожал ручку молодой особы, пока она открывала третью, и так далее, так что в мгновенье ока проглотил не менее дюжины устриц по восемь пенсов за дюжину.
— Не можете ли вы открыть мне еще пол дюжины, милая? — осведомился мистер Джон Даунс.
— Сейчас посмотрю, что я могу для вас сделать,— ответила девица в голубом игривее прежнего; и Джон Даунс проглотил еще полдюжины тех, что по восемь пенсов.
— Не могли бы вы принести мне стаканчик грога? — покончив с устрицами, спросил мистер Джон Даунс таким тоном, который явно предполагал, что она это может.
— Сейчас посмотрю, сэр,— сказала молодая особа и, выбежав из лавки, помчалась по улице, так что ее каштановые кудряшки развевались по ветру самым очаровательным образом, и скоро прибежала обратно, подскакивая, словно волчок, на люках угольных подвалов, со стаканом грога в руках, причем мистер Джон Даунс настоял, чтобы и она отведала грога, говоря, что это настоящий дамский напиток — горячий, крепкий, сладкий, и стакана хватит на двоих.
И вот молодая особа уселась вместе с Джоном Даунсом в маленькую красную кабинку за зеленой занавеской, чуть-чуть отхлебнула из стакана, едва взглянула на Джона Даунса, потом отвернулась в сторону и проделала еще несколько самых кокетливых пантомимических движений, что очень напомнило Джону Даунсу первое время ухаживания за первой женой и настроило его еще более чувствительно; поддавшись настроению и движимый чувством, мистер Джон Даунс принялся выведывать у молодой особы, не собирается ли она замуж, на что молодая особа отвечала, что ни за кого выходить не собирается — она терпеть не может мужчин, все они такие обманщики; после чего Джон Даунс осведомился, относится ли это огульное обвинение ко всем мужчинам или же только к очень молодым людям; и тут молодая особа сильно покраснела, то есть по крайней мере она отвернулась и сказала, что мистер Джон Даунс заставляет ее краснеть, значит и в самом деле покраснела,— а мистер Джон Даунс что-то уж очень долго пил свой грог; но в конце концов он все-таки отправился домой спать, и снились ему первая жена, и вторая жена, и молодая особа, и куропатки, и устрицы, и грог, и бескорыстная любовь.
Наутро Джона Даунса слегка лихорадило от выпитого вчера лишнего стакана грога; и отчасти в надежде охладить свой жар устрицами, отчасти же с целью проверить, не остался ли он должен молодой особе, он отправился в устричную лавку. Если вечером молодая особа показалась ему красавицей, то днем она была совершенно неотразима; и начиная с этого времени Джон Даунс словно переродился. Он начал покупать булавки для галстука; носить перстень на среднем пальце; читать стихи; заказал дешевому живописцу миниатюру, отдаленно походившую на чье-то моложавое лицо, с драпировкой над головой, шестью фолиантами на заднем плане и открытый: полем вдали (все это он называл своим портретом); и, наконец, до такой степени разошелся и так буйствовал, что все три мисс Даунс не смогли ужиться с ним в квартире на Кэрситор-стрит и предпочли уйти от него и существовать на маленькую пенсию; короче, вел себя во всех отношениях недостойно, словно самый настоящий турок, каким он, конечно, и был.