– На Вознесенье громовский отец Василий прекрасную речь сказал: «Блаженны миротворцы – потому и вы о Чубыкинской богадельне помиритесь и попечителю долга простите и отчета не спрашивайте!» – смеху подобно!..
– Я говорю – 35 рублей, а он мне дает 15…
– Голубой, уж такой голубой, и розовые разводы, – неслось из женской комнаты.
– Ваше здоровье! Арина Дмитриевна, ваше здоровье! – кричали мужчины торопившейся на кухню хозяйке.
Стулья как-то разом зашумели, и все стали молча креститься на иконы в углу; Фроська уже тащила самовар, и Арина Дмитриевна хлопотала, чтобы гости не расходились далеко до чая.
– Неужели тебе нравится этажизнь? – спрашивала Ната Ваню, пошедшего их проводить от сорокинских собак по двору.
– Нет, но бывает и хуже.
– Редко, – заметила Анна Николаевна, снова приотворяя калитку, чтобы освободить захлопнутый подол серого шелкового платья.
– Сядем здесь, Ната, я хотел бы поговорить с тобой.
– Сядем, пожалуй. О чем же ты хочешь говорить? – сказала девушка, садясь на скамью под тень больших берез рядом с Ваней.
В стоявшей в стороне церкви производился ремонт, и в открытые двери слышалось церковное пение маляров, которым священник запретил петь внутри светские песни. Паперти, обсаженной густыми кустами шпырея, не было видно, но каждое слово было ясно слышно в вечернем воздухе; совсем вдали мычало стадо, идущее домой.
– О чем же ты хотел говорить со мной?
– Я не знаю; тебе, может, будет тяжело или неприятно вспоминать об этом.
– Ты, верно, хочешь говорить о том несчастном деле? – проговорила Ната, помолчав.
– Да, если ты можешь хоть сколько-нибудь объяснить его мне, сделай это.
– Ты заблуждаешься, если думаешь, что я знаю больше других; я только знаю, что Ида Гольберг застрелилась сама, и даже причина ее поступка мне неизвестна.
– Ты же была там в это время?
– Была, хотя и не за полчаса, а минут за десять, из которых минут семь простояла в пустой передней.
– Она при тебе застрелилась?
– Нет; именно выстрел-то и заставил меня войти в кабинет…
– И она былауже мертвою?
Ната молча кивнула головой утвердительно.
Маляры в церкви затянули: «Да исправится молитва моя».
– Пусти, черт! Куда лезешь?! А ну тебя! AI – раздавались притворные крики женского голоса с паперти, меж тем как невидимый партнер предпочитал продолжать возню молча.
– AI – еще выше, как крик тонущих, раздался возглас, и кусты шпырея сильно затрепетали в одном месте без ветра.
– «Жертва вечерняя!» – умиротворяюще заканчивали пение внутри.
– На столе стоял графин или сифон – что-то стеклянное, и бутылка коньяку, человек в красной рубашке сидел на кожаном диване, что-то делая около этого же стола, сам Штруп стоял справа, и Ида сидела, откинув голову на спинку кресла, у письменного стола…
– Она была уже неживая?
– Да, она уже, казалось, умерла. Едва я вошла, он сказал мне: «Зачем вы здесь? Для вашего счастья, для вашего спокойствия уходите! Уходите сейчас же, прошу вас». Сидевший на диване встал, и я заметила, что он был без пояса и очень красивый; у него было красное, пылавшее лицо и волосы вились; мне он показался пьяным. И Штруп сказал: «Федор, проводите барышню».
– «Да будет воля Твоя», – пели уже другое в церкви; голоса на паперти, уже примиренные, тихо журчали без криков; женщина, казалось, тихонько плакала.
– Все-таки это – ужасно! – промолвил Ваня.
– Ужасно, – как эхо повторила Ната, – а для меня тем более: я так любила этого человека, – и она заплакала. Ваня недружелюбно смотрел на как-то вдруг постаревшую, несколько обрюзгшую девушку с припухлым ртом, с веснушками, теперь слившимися в сплошные коричневые пятна, с растрепанными рыжими волосами и спросил:
– Разве ты любила Лариона Дмитриевича?
Та молча кивнула головой и, помолчав, начала необычно ласково:
– Ты, Ваня, не переписываешься с ним теперь?
– Нет, я даже адреса его не знаю, ведь он квартиру в Петербурге бросил.
– Всегда можно найти.
– А что, если б я и переписывался?
– Нет, так, ничего.
Из кустов тихо вышел молодец в пиджаке и картузе, и когда он, поравнявшись, поклонился Ване, тот узнал в нем Сергея.
– Кто это? – спросила Ната.
– Приказчик Сорокиных.
– Это, вероятно, и есть герой только что бывшей истории, – как-то пошло улыбаясь, добавила Ната.
– Какой истории?
– А на паперти, разве ты ничего не слышал?
– Слышал, кричали бабы, да мне и ни к чему.
Ваня почти наткнулся на лежащего человека в белой паре с летней форменной фуражкой, сползшей с лица, на которое она была положена, с руками, закинутыми за голову, спящего на тенистом спуске к реке. И он очень удивился, узнав по лысине, вздернутому носу, редкой рыженькой бородке и всей небольшой фигуре учителя греческого языка.
– Разве вы здесь, Даниил Иванович? – говорил Ваня, от изумленья даже забывши поздороваться.
– Как видите! Но что же вас так удивляет, раз вы сами здесь, тоже будучи из Петербурга?
– Что же я вас не встречал раньше?
– Очень понятно, раз я только вчера приехал. А вы здесь с семейством? – спрашивал грек, окончательно садясь и вытирая лысину платком с красной каемкой. – Присаживайтесь, здесь тень и продувает.