– Я ни в чем не виню его, нисколько не считаю себя вправе сердиться, но мне невыносимо жалко, что помимо моей воли, узнавши некоторые вещи, я не могу по-прежнему относиться к Штрупу; это мне мешает видеть в нем желанного руководителя и друга.
– Какой романтизм, если бы это не звучало заученным! Вы как прежние «неземные» барышни, воображавшие, что кавалеры должны думать, что девицы не едят, не пьют, не спят, не храпят, не сморкаются. Всякий человек имеет свои отправления, нисколько его не унижающие, как бы ни были неприятны для чужого взгляда. Ревновать же к Федору – значит признавать себя равным ему и имеющим одинаковое значение и цель. Но, как это ни мало остроумно, все же лучше романтической щепетильности.
– Оставим все это; если иначе нельзя, я напишу Штрупу.
– И хорошо сделаете, мой маленький Катон.
– Вы же сами меня учили презирать Катона.
– По-видимому, не особенно успешно.
Они шли по прямой дорожке через лужайку и клумбы с неясными в сумерках цветами к террасе; беловатый нежный туман стлался, бежал, казалось, догоняя их; где-то кричали совята; на востоке неровно и мохнато горела звезда в начавшем розоветь тумане, и окна в переплетах старинного дома прямо против них, все освещенные, необычно и странно горели за уже отражающими утреннее небо стеклами. Уго кончил насвистывать свой квартет и молча курил папиросу. Когда они проходили мимо самой террасы, не достигая головами низа решетки, Ваня, явственно услыша русский говор, приостановился.
– Итак, вы пробудете еще долго в Италии?
– Я не знаю, вы видите, как мама слаба; после Неаполя мы пробудем в Лугано, и я не знаю, сколько времени.
– Так долго я буду лишен возможности вас видеть, слышать ваш голос… – начал было мужской голос.
– Месяца четыре, – поспешно прервал его женский голос.
– Месяца четыре! – как эхо повторил первый.
– Я не думаю, чтобы вы стали скучать…
Они умолкли, услышав шаги поднимающихся Вани и Орсини, и в утренних сумерках была только смутно видна фигура садящей женщины и стоявшего рядом не очень высокого господина.
Войдя в зал, где их охватило несколько душное тепло многолюдной комнаты, Ваня спросил у Уго:
– Кто были эти русские?
– Блонская, Анна, и один ваш художник – не помню его фамилии.
– Он, кажется, влюблен в нее?
– О, это всем известно, так же, как его распутная жизнь.
– Она красавица? – спрашивал несколько еще наивно Ваня.
– Вот, посмотрите.
Ваня обернулся и увидел входящей тоненькую бледную девушку, с гладкими, зачесанными низко на уши темными волосами, тонкими чертами лица, несколько большим ртом и голубыми глазами. За нею минут через пять быстро вошел, горбясь, человек лет 26-ти, с острой белокурой бородкой, курчавыми волосами, очень выпуклыми светлыми глазами под густыми бровями цвета старого золота, с острыми ушами, как у фавна.
– Он любит ее и ведет распутную жизнь, и то и другое всем известно? – спрашивал Ваня.
– Да, он слишком ее любит, чтобы относиться к ней как к женщине. Русские фантазии! – добавил итальянец.
Разъезжались, и толстый духовный, закатывая глаза, повторял:
– Его святейшество так устает, так устает…
В окна резко сверкнул луч солнца, и слышался глухой шум подаваемых карет.
– Итак, до свидания во Флоренции, – говорил Орсини, пожимая руку Ване.
– Да, завтра еду.
Они все лежали на покрытых цветными стегаными тюфячками подоконниках: синьоры Польдина и Филумена в одном окне и синьора Сколастика с кухаркой Сантиной – в другом, когда монсиньор подвез Ваню по узкой, темной и прохладной улице к старому дому с железным кольцом вместо звонка у двери. Когда первый порыв шума, вскрикиваний, восклицаний улегся, синьора Польдина одна продолжала ораторствовать:
– Уллис говорит: «Привезу синьора русского, будет жить с нами». – «Уллис, ты шутишь, у нас никогда никто не жил; он – принц, русский барин, как мы будем за ним ходить?» – Но что брату придет в голову, он сделает. Мы думали, что русский синьор – большой, полный, высокий, вроде, как мы видели господина Бутурлина, а тут такой мальчишечка, такой тоненький, такой голубчик, такой херувимчик, – и старческий голос синьоры Польдины умиленно смягчался в сладких кадансах.
Монсиньор повел Ваню осматривать библиотеку, и сестры удалились на кухню и в свою комнату. Монсиньор, подобрав сутану, лазил по лестнице, причем можно было видеть его толстые икры, обтянутые в черные домашней вязки чулки, и толстейшие туфли; он громко читал с духовным акцентом названия книг, могущих, по его мнению, интересовать Ваню, и молча пропускал остальные, – коренастый и краснощекий, несмотря на свои 65 лет, веселый, упрямый и ограниченно-поучительный. На полках стояли и лежали итальянские, латинские, французские, испанские, английские и греческие книги. Фома Аквинский рядом с Дон Кихотом, Шекспир – с разрозненными житиями святых, Сенека – с Анакреоном.
– Конфискованная книга, – объяснил каноник, заметив удивленный взгляд Вани и убирая подальше небольшой иллюстрированный томик Анакреона. – Здесь много конфискованных у моих духовных детей книг. Мне они не могут принести вреда.