Продремали зиму, а в. одно апрельское утро совсем неожиданно зашумел по тальнику весенний ветер. Дрогнула река Амга и пошел валить лед, с треском, со стоном, со вздохами. Дня через два все тропы, холмы и перепутья были черны по летнему, а в ложбинах и низинах торопливо бежали ручьи.
А что творилось в таежной чаще. Там шла работа, звериная и птичья, и казалось, что весь лес шевелится, как живой. Как будто бы корни сами собой вылезали из земли, и ветки, скрипя, обращали свои корявые пальцы то в одну, то в другую стороны – без ветра, так, по своей воле, по своему весеннему своеволию.
Но недолго бывает весна на амгинском плоскогорье. Стало лето. И все опять задремало, но уже в новой знойной истоме.
Стоит под пламенным солнцем таежная земля, сладострастно раскинув свои леса, янтарно-смольные и блогоуханные.
И звери, и люди живут в полудремоте. После обеда полуденного, когда поп и попадья храпом своим наполняют весь дом, уходит в лес Уля, таща за собой глухонемого уродца.
Хорошо забраться в папоротник, приникнуть к горячей земле, вдыхая пряный дурманный запах. Лежа на спине, хорошо смотреть в голубую высоту сквозь мохнатую сеть елей и лиственниц. Хорошо и больно вспоминать родной улус, где вольно было жить и не было тут рядом головастого малыша, с уже злыми глазами.
Но надо, надо торопиться домой. А там все чужое. И все тобой помыкают, и отец Мефодий, и матушка, и работница Марфа.
– Уля! Принеси турсук с маслом.
– Уля! Смотри, Даниил ножем балуется.
– Уля! Пойди к заседательше, попроси у нее шумовку…
Трудно Уле жить. А тут еще поп при случае поймает Улю где-нибудь за углом, да и станет вдруг щипать, смеясь в рыжую бороду.
И щекотно, и больно, и жутко, и гадко Уле, и что это такое – невозможно понять.
А как трудно и страшно с Даниилом. Попробуй-ка, не дай ему масла или еще чего-нибудь: он вцепится пальцами, не отцепишь. Раз так укусил Улю за руку, что алая кровь брызнула из ранки. Больно.
А Уля маленькая. Ей самой хочется поиграть. Ей хочется пойти в лес вместе с девочками поискать земляники, да и так просто подышать простором.
Идут дни вереницей, как сны. Какие знойные, какие тяжелые сны – весенние, летние, осенние…
Когда краснеют березы, когда ирис благоуханный шуршит печально на берегу озера, когда тянутся по синему небу стаи утомленных птиц – это осень.
Она приходит, в багряных своих одеждах, чтобы напомнить земле о гибели, об увядающем солнце и любви предсмертной.
В эти дни снятся тайге тревожные сны. И она вздыхает и томится, изнемогает и гибнет, предчувствуя лютый холод.
Идет год за годом – и вот уж тринадцатую весну встречает Уля.
Смугла Уля; глаза слегка косят и к вискам подняты чуть-чуть; рот у нее большой, а улыбка нежная.
В июньский день идет попадья купаться. Уля несет полотенце и мыло.
Вот и Амга. Под кустом тальника медленно раздевается попадья. Большой живот ее опустился теперь вниз, как мешок; колени у нее почему-то красные, дряблые груди, с темными сосцами, поникли давно…
– А ежели он пристает к тебе, – учит она Улю: – ты ему скажи: «матушке пожалуюсь». Вот и весь разговор короток. А то прогоню, смотри.
– Говорила я…
– И еще скажи. Язык не отвалится. Ты что стоишь? Раздевайся, да мыло давай.
Тринадцать лет Уле. Она еще девочка, с длинными нескладными руками. И молодые груди ее не сложились вполне. Но стройны уже смуглые ноги. Она стыдливо сжимает колени и улыбается – кому? Ветру? Реке? Или тайге, пустынной и безмолвной, что раскинулась станом великим на том берегу?
– Ты не маленькая, – говорит попадья, стоя по пояс в воде и намыливая волосы: – говорю тебе, как мать, не давайся, мало ли чего он захочет.
– Отпустите меня.
– Куда отпустить? Ты с ума сошла.
– В тайгу пойду я.
– В тайгу? Да тебя, глупая, медведь задерет.
– Пусть. Все равно. А, может, и не задерет. Я в Бутурусский улус пойду. Там у меня дядя тойон, я слыхала.
– Очень ты ему нужна, твоему дяде. Да и кто за Даниилом смотреть будет? Мы ли тебя не кормили, не поили. Какая же ты после этого неблагодарная, Улита!
– Я батюшки боюсь.
– Глупости все. Ну, что стоишь? Полезай в воду…
Как-то раз бросила Уля ненавистного Даниила и побрела слепо к тайге. Вечерело, и казалось, что все ели в красном огне. И вот голос:
– Бежать. Бежать.
Но куда? Там, в глубоких недрах, в провалах среди мшистых камней, засели абасылар. Их забыли люди. Но они там живут. И по ночам, когда подымается месяц и улыбается миру своими красными устами, они громко радуются безлюдью. Абасылар поют, водят хороводы, и тогда кажется, что это стонет лесная чаща, что это шумят потоки посреди синих скал.
Пустыня! Твои хвойные трущобы извека заколдованы; твои озера дымятся, как великолепные кадильницы; и со. сны как огромные колонны, воздвигнутые руками богомольных великанов, и звездное небо – достойный тебя венец, пустыня.
Но страшно Уле пойти так в глубину тайги. Там синяя, синяя ночь. У нее мертвые очи. И она, как мачеха, красивая и злая.
Страшно стало Уле, побежала она робко прочь, и вернулась в Амгу.