Вместе с тем, в пору «Московского Наблюдателя» Шеллинг уже терял в России свое былое значение «властителя дум». Литературная молодежь, объединенная кружком Станкевича, пройдя в университетские годы этап увлечения Шеллингом, переходила к Гегелю. Выступление этой молодежи в конце 30-х годов в «Московском Наблюдателе» (молодая редакция) ознаменовалось борьбой против Шеллинга – за Гегеля. Однако антагонизм назревал и давал себя чувствовать уже значительно раньше и в частности определил отношение молодой аудитории к университетским лекциям Шевырева первой половины 30-х годов. Говоря в своих «Воспоминаниях студентства 1832–1835 годов» о недовольстве студентов всей системой преподавания, К. С. Аксаков особо отмечал Шевырева: «Шевырев казался для студентов радостным событием; но и тут очарование продолжалось недолго».[193]
На это замечание сам Шевырев дал следующее разъяснение: «Скоро, – писал Шевырев, имея в виду начало своей профессорской деятельности, – возник антагонизм между мною и Станкевичем, стоявшим во главе того поколения, к которому принадлежал и К. С. (Аксаков). Причиною тому была гегелева философия. Я вместе со всеми своими сверстниками и друзьями был шеллингианцем… Когда я возвратился в Россию и принял кафедру, учение Гегеля начало сильно распространяться у нас. Я следил за гегелевой философией по книгам, которые тогда выходили… Но они не увлекли меня. Я оставался в течение всего моего университетского поприща постоянным и добросовестным противником гегелева учения».[194]По ходу нараставшего антагонизма, как и по ходу борьбы самого Шеллинга с Гегелем, сгущались и акцентировались религиозно-мистические моменты в системе русского шеллингианства.
В «разуме», в «логике» Гегеля русские шеллингианцы, повторяя самого Шеллинга, видели «логическую деятельность, отрешенную от всех других познавательных сил человека, кроме самых грубых, самых первых чувственных данных, и на них одних созидающую свои диалектические построения» (И. Киреевский). К другим «данным», оставленным в пренебрежении философией Гегеля, московские шеллингианцы 30-х годов относили прежде всего эстетическое чувство, трактуемое ими как заложенный в человеке и независимый от логической деятельности рассудка «познавательный инстинкт». В 30-е годы в центре внимания русской философской мысли, так же как и в 20-е, еще стояли вопросы искусства. Однако уж само эстетическое начало понимается здесь как производное от религиозного.[195]
Предрекая в «Последнем поэте» гибель подлинного искусства:
противопоставляя «сны улыбчатые» и «отрадные откровения сострадательных небес» – «хладным думам», Баратынский отражал общественную антибуржуазную позицию своего круга, двигаясь при этом в русле присущих этому кругу философско-эстетических образов и представлений.
Центральные произведения лирики Баратынского второй половины 30-х – начала 40-х годов, как то: «Бокал», «Осень», «Предрассудок», «Приметы», «Толпе тревожный день приветен», «Vanitas vanitatum», «Скульптор» и др., восходят к тому же источнику, несут в себе те же идейно-философские тенденции. Особо следует отметить «Приметы», стихотворение, написанное в пору гегелианского наступления возглавляемой Бакуниным и Белинским молодой редакции «Московского Наблюдателя» на позиции отвлеченного идеализма Шеллинга и Фихте. В этих стихотворениях Баратынский отразил основные антигегелевские положения шеллингианского лагеря, представленного в то время «Литературными Прибавлениями» В. Одоевского и «Отечественными Записками», выходившими под идейным руководством того же Одоевского, пытавшегося продолжать линию старой редакции «Московского Наблюдателя» после ее распада. Принципиальность и активность антигегелианства Баратынского подтверждается свидетельством Плетнева: «Его не любили московские литераторы, как не разделявшего их гегелевских мнений».[196]