В этот момент Бенедиктов сослепу наткнулся на копну. Он потерял равновесие и упал лицом в ее благоуханную грудь. «Да, сейчас, сейчас». И он снова застонал. Говорила ли его молодость, неясный и могучий зов его существа, хотевшего жить и быть счастливым? Он знал, что через секунду случится непоправимое, и та тоска, что терзала его брата Ивана, или его самого в облике этого Ивана подступила к горлу ледяной волной. Казалось, он и сам сейчас умрет.
Все лежа, не оглядываясь и ничего не видя, Бенедиктов вынул револьвер. Слабеющей рукой он поднес его к виску, но не мог хорошо приладить. Казалось, что, если секунду он промедлит, будет поздно. Он спустил курок.
Верно, в последний момент дрогнула его рука, или мотнул он головой в сене. Сквозь закрытые веки блеснуло в глазах, раздался удар, оглушивший его, и судорожно он метнулся всем телом.
Потом затих. Он не ощущал боли и сознавал, что жив. Но не мог двинуться, – такое бессилие и онемение нашло на него, что он лежал ничком на копне, как труп. «Ну? Ну, что ж?»
Ничего не было. Все кончилось. Наступило безразличное, ровное состояние, в котором как бы задремал дух. Мелькали иногда куски виденного: паром, плеск воды, но бессвязно. Так продолжалось некоторое время; затем Бенедиктов почувствовал, что в сердце его что-то теплеет, растаивает. Легкое, сладостное волнение овладело им. Он вздохнул. Потом приподнялся. «Осторожно, – сказал он себе, – понемногу». Он боялся разлить то новое, и особенное, что появлялось в нем.
Он снял фуражку, провел рукой по волосам и сел. Ему казалось, что он становится легким и стеклянным, и при неловком движении может разбиться. Еще удивило его то, что теперь он все хорошо видел. Видел небо, полное звезд, темный воздух, трепетавший сейчас, и прозрачный. Он видел свою копну, знал, что вокруг еще копны, и тишина звезд была необычайна, и легка, и воздух был не воздух, а эфир, в котором плыло окружающее. Жаркие волны восходили уже выше сердца, и Бенедиктов, как бы подымаемый ими, встал, и медленно, широко дышал. Казалось, грудь может вместить страшно много этого нового воздуха, и жаль было бы не вместить столько.
Наконец, волна достигла горла, и тогда Бенедиктов издал вопль, и опустился на землю. Он, наконец, рыдал– теперь уже безудержно, потрясаемый неизвестной силой,
Спустя несколько времени он снова поднялся. Руки его вздрагивали, глаза были мокры. «Жив, – сказал он себе. – Боже мой, я жив!..»
И он пошел, как бы в восторженном полусне. Был ли он опьянен, или безумен? Бледнел рассвет. Седая роса серебрила луга, низко стлался туман. Небо стало тоньше и выше. «Что такое? – бормотал Бенедиктов. – Я стрелял в себя?» Он будто только что проснулся. Ему казалось, что сзади лежала какая-то смутная и страшная бездна, едва его не поглотившая. Он готов был даже считать это за наваждение. «Я чуть не убил себя, я, я!» Если б не был он так полон нового, сияющего и звенящего, он мог бы впасть теперь в отчаяние. Но он далек был от всего такого. «Да, стрелял, а теперь иду, мне навстречу встает солнце, я иду, и поют птицы, и в душе моей звучит ответная песнь. Я иду, я иду».
В легких тучках подымалось солнце, и лучи его неслись сквозь облака, как стрелы небесного воинства. «Все мое», – чувствовал некрасивый человек, шагавший по серебряному лугу, и верно, все ему принадлежало, и он принадлежал всему. Быть может, эти минуты были высшими в его жизни.
Когда он проходил в парке по той же дорожке, где вчера шел на смерть, те же воробьи возились в вишнях, но они были и не те. «Все прочно, все на своих местах, – думал Бенедиктов, несколько успокоившись. – Мне открылась истина. Все понятно мне, все ясно». Он остановился на минуту у большого дома, где в мезонине жила Зина. Странно, удивительно ему было! Сколько страдал он из-за той, кто спала за этими шторами, но теперь для него все это обращалось в былое. «Нет, нет, мимо, дальше. Прочь отсюда».
На крыше мезонина стоял флюгер, в нем эолова арфа. С набежавшим ветерком она издала нежный, жалобный стон. Было похоже на то, что это гении ветра, благосклонные ему, шлют ему прощальный привет.
Он вошел в свой флигель – трудовую келью, где лежали книги, где ждал его св. Франциск. Это все было его. Он взял со стола книгу и раскрыл. Его взор упал на строки: «На заре крики горных соколов будили св. Франциска на высотах Альверны».
Актерское счастье*
За тридцать пять лет жизни актриса Попелло-Козельская успела нажить себе сына. Было трудно, когда он родился: актриса кочевала по России, как сотни и тысячи ее товарищей. Но все казалось, что через два года пригласят в Москву, в Малый театр на хорошие роли. В провинции она играла grandes dames[41]
, с жалованьем до ста рублей. Она была легкомысленна и высокомерна. С ранних лет внушила она мальчику, что он тоже будет на сцене, дала ему поэтическое имя Игорь, и уверила, что по отцу он древнего, княжеского рода.