Идя за канатом, взявшись за лямку, Бенедиктов смотрел на стальную поверхность реки. В бесчисленных звездах, дальнем гиканье выпи, в отмели, смутно белевшей, была тоска. Близость Веры, чем-то напоминавшей Зинаиду, сделала тоску еще пронзительней. Вспомнив мучения последних недель, Бенедиктов бросил канат и подошел к другому борту. Как вечная фантасмагория, бегучий обман, струилась перед ним вода, и струи казались волшебным и лживым сновидением. «Да, – подумал он, – к чему страдать, бесцельно терзаться в ловушке? Все ложь». И холодеющая его рука опустилась в карман. Он взял револьвер, но тут же с огненной ясностью почувствовал, как трудно поднести его к виску. Он слегка охнул и скрипнул зубами.
Паром ткнулся о берег, Бенедиктов покачнулся. Вынимали закладки, причаливали.
– Бенедиктов, садись же, едем.
– Я пойду пешком, прощайте.
– Да не стесняйся, довезем!
Бенедиктов сошел с парома и ступал по прибрежному песку.
– До свиданья, – крикнула Вера, – дай Бог и вам счастья!
Бенедиктов снял фуражку и махнул ею. Потом зашагал своей дорогой, а тележка с Верой и Гавронским загремела и скрылась.
Он не надел фуражки и шел с непокрытой головой под темным, звездным небом. Он очень плохо видел и опирался на палку. Среди безбрежных лугов, под безбрежным небом он был, как заблудившийся путник. Наконец, остановился. «Что же, сейчас? Здесь, на этом месте?» У него захватило дыхание. Как две волны, столкнулись в его душе противоположные чувства: он не мог поднять руки с оружием, и не мог он вернуться так домой, и задавать Леве на завтра уроки.
Под тяжестью своего бремени он сел. Здесь было темно, одиноко, не стыдно. «Ты – несчастная тварь, – шептал ему демон, – твой удел горе, отчаянье, бедность… Кто полюбит тебя? Ты – ошибка творенья. Исправь ее». – «Вся твоя жизнь пред тобою, – говорил кто-то другой, – вспомни ее. Ты был чист и честен с колыбели. Ты не поддался в нежном детстве, и теперь, ты, пишущий о святом Франциске, – отступаешь? Ты сдаешься, рыцарь?»
– Господи, Господи! – сказал вслух Бенедиктов. – Что же это? За что?
Он замолк, и замолкло все в его душе. Он сидел в оцепенении, без сил, без воли, уставившись в одну точку. Неизвестно откуда, и почему, предстало перед ним в ту минуту видение – далекое, детское. Он внезапно увидел весеннюю ночь, под праздник Пасхи. Он, мальчик, переезжает на пароме разлившуюся Оку. Разлилась она бесконечно, затопила луга, кусты, и жутко смотреть в ее темень маленькому человеку. Но он возвращается домой, на каникулы, дома ждет мать. В церкви, на том берегу, огоньки, это пасхальная заутреня. Звезды на небе чисты. Золотой свет их, золотое сияние заутрени не даст в обиду маленького человека. И он стоит у борта парома, слышит, как жуют и посапывают лошади. К нему близится далекий, родной край.
Бенедиктов вдруг почувствовал, что, если он просидит еще минуту, сердце его разорвется. Сделав над собой огромное усилие, он встал, и тяжелыми, бессмысленными шагами зашагал по берегу. «Да, ничего не понимаю. Не знаю. Да. Как будет? Где я? Где Гавронский?» – так полубессмысленно шептал он.
И он шел по самому берегу реки. Он совсем уж не понимал теперь, куда, собственно, идет, но двигаться все же было легче, чем сидеть.
Так набрел на плоты, стоявшие у самого берега. На краю одного из них, ближайшего, горел огонек под таганком, и сидел мужик. Бенедиктов почему-то остановился и стал на него смотреть.
Седоватый мужик в лаптях и чистой рубахе встал и подошел к самому краю. Приложив руку к глазам и вглядевшись, спросил:
– Что надобно?
– Ничего, – ответил Бенедиктов.
Мужик, видимо, остался недоволен.
– Ничего, – сказал он хмуро. – Намедни один круг плотов шлялся, тоже ему ничего было, а потом у Семки зипун пропал. И как время выбрал, сукин сын: только на час я вздремнул, а уж он вот он…
Бенедиктов вдруг захохотал:
– Я зипуна не украду, не бойся. Смех его звучал истерически.
– Тебе чего это так смешно? – спросил мужик. – Что по-барски одет, так и зипуна украсть не можешь? А я почем знаю, кто ты такой?
Предположение, что он может украсть зипун, несколько прояснило Бенедиктова. Он сел на песок, скрестив ноги по-турецки.
– Я не барин, вот в чем дело. Я так себе… никакой.
Старик поуспокоился тоже, отошел, и сел у таганка.
– Значит, безработный?
– Нет, работу имею.
– Что ж ночью шляешься, как шалый?
– А стало быть, шалый и есть.
– Пустое это все, баловство.
Бенедиктов резко повернулся и надел фуражку.
– Ты этого не можешь знать, баловство или не баловство. Разве ты про меня что-нибудь знаешь?
– Ничего не знаю. А зачем шляешься?
– То-то и вижу, что не знаешь, – сказал Бенедиктов серьезно и сдержанно.
Он вынул револьвер и показал мужику:
– Я из этой штуки на щербатовском перевозе чуть себя не убил. Понимаешь – себя? А ты говоришь – баловство.
Старик удивился.
– Чудной ты, – пробормотал он. – Одно слово: чудной. На себя руки наложить. До чего дошел! Что ж, душу чью загубил, или обворовал кого, деньги растратил?
Бенедиктов слегка похолодел. «Откуда у него право спрашивать меня?» И он не ответил себе, но показалось, что это не так нелепо.