– Нет, никого не убивал, и денег не растрачивал.
– Так что ж ты?
Бенедиктов помолчал с минуту и ответил:
– Очень мне жить плохо.
– Жить плохо? Какой скорый. А ты знаешь, кому хорошо жить?
– Может быть, и другим плохо. Мне от этого не легче.
Бенедиктов стал волноваться и раздражаться.
– Ну, чего разговаривать, – сказал он хмуро. – Я пойду. А то ты думаешь, что я зипун у тебя стащу.
– Так, – произнес старик. – Куда ж ты теперь пойдешь? Ночь, темень, а ты, ровно зверь, выходишь шляться.
«Ровно зверь! – подумал Бенедиктов. – Что ж, может, и правда я похож сейчас на дикого зверя. Ну, не хочу болтать с ним!»
Однако, он не встал. Он продолжал сидеть по-прежнему, в прежнем оцепенении.
– Знаешь ты, – сказал он вдруг, – что такое смертная тоска?
И, сказав это, Бенедиктов вдруг почувствовал, что в душе его вспыхнуло огромное, пожирающее пламя жалости к самому себе. Точно все, что копилось в нем за долгие годы одинокой жизни, холода, страданий, что вело его на хуторок Гавронского, взорвалось сейчас, с этой короткой фразой. Он стиснул зубы, сделал над собой усилие, чтобы не зарыдать.
Старик вздохнул.
– Это мы знаем, – ответил он покойно, тоном человека, которому многое известно в жизни. – Это мы понимаем.
Минуту он помолчал, потом сказал другим, несколько глухим голосом:
– У нас у самих сын был. Вроде тебя годами. Очень просто и вышло. Ехал, стало быть, зимним делом, вечером, на розвальнях. Навстречу земский. Друг дружке не свернули, вышла у них ссора. Земский его по морде. А Ваня сильней был. Развернулся, дал ему раза, два, три. А тот Богу душу отдал.
Бенедиктов сдержал себя, прислушался. Старик услыхал его вздох и продолжал:
– Ваню моего, значит, судили. По военному суду, как он чиновника жизни решил. А Ваня и не целил, чтобы его убивать: в драке, рука размахнулась. Засудили. К смерти, к через повешению.
Он приостановился немного.
– Вот он нам тогда со старухой письмо прислал, из тюрьмы. Там и про то написал, как ты говоришь, что пред смертью тоскует.
– Это когда ж было? – спросил хрипло Бенедиктов.
– Тому назад три месяца. Старик опять помолчал.
– После того вскорости моя баба померла. Все голосила, забыть не могла. Я один остался.
Бенедиктов почему-то встал. Старик задохнулся. Бенедиктов все стоял, и не мог оторваться от него – все смотрел.
– Поди сюда, – сказал вдруг старик. – Ко мне. Бенедиктов вскочил на плот. Под ногой его скользнуло бревно, не крепко вшитое. Но он удержался, не упал.
– У меня тут письмо, – сказал старик. – Прочитай, сделай милость.
Он полез в кисет, долго рылся и вытащил, наконец, бумажку. На ней карандашом было что-то нацарапано.
Руки Бенедиктова вздрагивали, когда он стал медленно читать эти строки при свете огонька под таганком, под вышним блеском звезд.
– Не торопись, – сказал старик, – чтобы все понятно было, с толком.
Пока читал Бенедиктов простые, величаво-народные обороты: «Низко вам кланяюсь, батюшка и матушка, и, в чем виноват, прощу прощения», – старик кивал и поддакивал.
– Прощения просит. А земского и не целил убивать. Так.
Наконец Бенедиктов дошел до места: «А как завтрашний день должен я на виселице жизнь свою кончить, то пожалейте меня, батюшка и матушка, потому очень мне тошно в молодых годах умирать. И как есть я грешник, то помолитесь за упокой моей души».
– Ну? – сказал Бенедиктов, и близорукий взор его из-под большого лба пылал, – ну?
Он не знал, к кому обращался, и какого ждал ответа Старик молчал. Бенедиктов отдал ему бумажку, поднялся, и сверху вниз глядел на него. Огненный вихрь проносился в его душе.
Вдруг он опустился, нагнулся и поцеловал худую руку старика. Все это произошло мгновенно.
Большим, неуклюжим прыжком он соскочил на землю.
Бенедиктов быстро шагал, – насколько мог быстро – в ночной тьме. «Смертная тоска, – вертелось в его голове, – он умер. Я тоже умираю. Пора». Он знал, что подходит к пределу – все сейчас должно произойти. Он не мог быть больше с этим стариком. Какая-то сила – вероятно, та же, что вела его к Гавронскому, – увлекала теперь в тьму лугов, где наедине с собой он должен был принять последнее решение.
«Смерть вокруг, смерть!» – неслось в его голове. Он почти физически ощущал ее, душа потрясалась страшным приближением. Но вместе рос и странный, непонятный подъем.
«Он – это то же, что я, – бормотал Бенедиктов. – Мы все одно. Я, и старик, и сын, и все гибнущие – мы одно. Мы встречаемся и обнимаем друг друга в одном объятии. Это объятие – смерть. Так будет. Да исполнится воля пославшего».
«Как пославшего? Разве мы посланы затем? Ну, с ума схожу, – вдруг с ужасом ощутил он. – Это все не то. У меня дело. Зачем я вышел? Меня перебил, расстроил старик, нелепый разговор. Все очень просто».