И когда мы выскочили к берегу реки и несколько минут неслись совсем рядом с ней, она казалась безначальным и бесконтурным бледным пятном; казалось, что там, дальше – вечное спокойствие, мир и ничто. После реки был подъем; идти стало трудно, слышно было, как наперебой пыхтели наши два паровоза, и красные отсветы на полотне из-под их раскаленных топок ползли вперед совсем медленно.
Тах-тах-тах-тах – дышали паровозы, и в этих могучих вздохах была злоба; весь поезд, все вагоны мучились и были ужасно напряжены, но мне было даже приятно, что они страдают. Пускай себе они рвут друг друга на части. Они сильны и жестоки.
Когда же мы всползли наконец, – мы стали вознаграждать себя. Должно быть,
И в этой их сумасшедшей скачке было что-то животное, какое-то зверское бахвальство могуществом и силой.
С разгону мы влетели на мост; что это был мост, я узнал потому, что сразу все заорало какими-то резкими, железными криками, это были крики победителей, и в несколько секунд мы пролетели эту сплетенную из железа кишку и мчались уже дальше.
Слабо мелькнули из тумана зеленоватые и красные огни станции, но мы не обращали на это никакого внимания, мы летели – и станция, маленькая, сиротливая и как будто сконфуженная, что мы так горды и невнимательны, пропала сзади в тумане, и хотя там жили, беспокоились и страдали люди – нам не было до этого никакого дела; и у нас от нее осталось только ощущение нескольких разноцветных огоньков да тех своеобразных перебоев, какие бывают, когда пересекаешь запасные пути.
Снова на нас смотрел один кроткий и мягкий туман. И казалось, что в его взоре было осуждение. Казалось, он был недоволен тем, что мы – грубые, хищные и телесные – беспокоим его святое безмолвие, его высший, неземной покой. Но хотя мы были неприятны ему, он не боролся и не волновался; он взирал на нас, как и на весь мир, с тем высшим и кротким сожалением, с каким смотрят на землю боги И сам он катался богом тишины, спокойствия и мира.
Вдруг я увидел впереди три светлые точки; они появились из бесконечности и были зловещи, это были фонари встречного поезда; верхний из них был больше и придавливал собой нижние.
– Здравствуй! – прогремел незнакомец.
– Здравствуй! – ответил наш, но их приветственные свистки не были приветствиями. В них была вражда двух сильных зверей.
Скоро уж до меня по рельсам тянулся светлый отблеск его огней, а через минуту он могуче громыхнул у меня над самым ухом, сверкнул лентой освещенных вагонов и показал сзади красный фонарь. Ему, как и нам, было некогда. Он мчал в беспокойный город шумных, суетящихся и богатых людей. Он, как и мы, был быстр, крепок и неумолим.
На одной из станций я слез; поезд же приказали па-стоять пять минут. Паровозы были недовольны этим, бунтовали, шипели у водокачки и время от времени выпускали с боков облака пара.
Я уже опять радовался за их унижение. Впрочем, из-за этого пришлось ждать у шлагбаума; и только когда хмурые, не оправившиеся от обиды паровозы, шипя и прибавляя ходу, протащили мимо нас поезд, старичишка отворил шлагбаум.
Там серо-белой стеной стоял туман.
– Не заблудимся? – спросил я у кучера.
– Не надо бы! Дорога знакомая, – весело ответил он.
И сейчас же мне самому показалось, что мы действительно не можем заблудиться: туман так мягок и кроток, что ни за что не погубит нас.
И мы поехали. По песчаной дороге почти не слышно было, как катился экипаж и ступали лошади, и ехать было странно. Казалось, что не на гнедой тройке с Василием и не к себе домой едешь, а куда-то туда, «иди же несть ни печали, ни скорби, ни воздыхания». Помню, в одном месте плакучие березы так низко свесились над дорогой, что почти задевали по лицу; и теперь мне казалось, что это уж и не висюльки, и чьи-то длинные тонкие руки, которые сходят прямо с неба или вообще откуда-то из неизвестных и безначальных мест. Я отдыхал.
Я чувствовал, что меня пропитывает что-то спокойное, тихое, что-то сверхжизненное, такое, чему нет дела ни до гвалта, ни до борьбы и ни до каких хищников. Это убаюкивало. Я сидел, смотрел и ни о чем не думал.
И когда я после получасовой езды вздумал представить себе ту могучую железную змею, которая, блестя и шипя, несется теперь в тумане в бесконечную даль, у меня ничего не вышло, будто я не был никогда в буйном городе, не видал наглой и грубой силы, родился и вырос в этой тишине и серости.
И мне стало казаться, что я сам становлюсь кусочком этого теплого, сырого тумана.
Сон*
Когда Песковский приехал на это новое свое жилье, был четвертый час дня – в июне, при слегка склоняющемся к горизонту желто-раскаленном солнце.