Петя вышел на Никитскую, к Тверскому бульвару. Было еще рано; бульвар имел тот чистый вид, как обычно по утрам. Снег чуть похрустывал, тихи и задумчивы были деревья, хранившие под снежной одеждой свою жизнь, столь же непонятно-великую, как жизнь неба, ветров, земли. Пете казалось, что сейчас он – часть чудесной симфонии, светлой и мажорной. Все вокруг идут, тысячи людей спешат, едут, чувствуют, мыслят – все в ритме одного пульса, и этот пульс – Жизнь.
Пете приятно было отдаться спокойной силе, он шел, не зная сам, куда именно. Точно в полусне проходил он по улицам – Тверская, Газетный, Кузнецкий, и он одновременно дышал сотнями грудей, ощущал сразу все мысли этих существ, и в ответ хотелось ему опять крикнуть одно слово: «любовь», – чтобы все обернулись, улыбнулись и продолжали жизненный путь в свете этого слова.
В таком настроении Петя решил, что ему надо зайти в кафе Трамбле, на углу Кузнецкого и Петровки.
Видимо, ему нравилось, что можно сидеть у зеркального окна и наблюдать всех, смотреть на весело кипящую людьми улицу – и мечтать.
Он так и сделал. Ему не мешали. Два-три завсегдатая читали газеты, и перед Петей пробегали дамы, шли молодые люди, катили рысаки, плелись извозчики, изредка бурчал автомобиль.
Вдруг в этой сутолке метнулась ему в глаза на другой стороне фигура: на своих длинных ножках, заалевшая от мороза, с выбившейся прядью волос бежала, разумеется, Лизавета. Петя вскочил, хотел постучать ей, но сконфузился, сел: понял, что все равно не услышит. Но Лизавета остановилась, взглянула, вся покраснела и, легко подобрав юбку, бегом кинулась в кафе, к некоторому смущению дам и порядочных людей.
Через минуту она была уже с ним, и завсегдатаи подняли от газет головы – их нельзя было не поднять: слишком много влилось света в темно-коричневую комнату.
– Здесь? – спросила она, вздрагивая ноздрями. – Зачем здесь? Что делаете?
Лизавета имела такой вид, будто сейчас сорвется с места и улетит, как светлая комета. Некогда ей было, куда-то надо спешить, мчаться – не ждет жизнь.
– Тут хорошо, – сказал Петя. – Я не знаю… да, вот здесь…
Он чувствовал, что говорит что-то смешное, нелепое, но по ее глазам видел, что это хорошо, что она меньше была б рада, если бы он сказал умно, – и в конце концов он совсем сбился, замолчал и покраснел.
– Кофе, – сказала она неожиданно, – чашечку.
И, делая вид, что ей интересно это кофе, и как будто она его пьет, Лизавета блестела глазами и говорила о разных пустяках, о магазинах, портнихах. Петя рассказал о Зине, но оба, перекидываясь лишь им понятными взглядами, все время были в электрическом состоянии: между ними вчерашняя, светлая тайна, сиявшая во всех мелочах слов.
И, как немногие дни жизни, – этот день обратился для них в свет, в счастье: возвращенье домой под руку, и обед, и разговоры с Алешей, сразу почуявшим, в чем дело, и вся суетня гостей, толокшихся, как нарочно, массой, и вечер фельдшериц в Дворянском собрании, которым они закончили день. Нынче был особенно вкусен воздух, особенно весела Москва, особенно хороша полоска багрянца на закате; необычно хрустел под ногой снег, прозрачней зал Собрания, свет люстр чище. Сотни барышень, танцевавших со скромными студентами, представлялись милыми, полными любви. Оркестр гремел вальс и трогал сердце.
Метелица, сыпавшая сверху, снизу, с боков, когда выходили из Собрания, мчавшаяся веселым свистом по бульварам и улицам, – тоже была замечательной, навсегда врезалась в сердце. Никогда больше не пахло так разрезанным арбузом. Вряд ли найдется и извозчик, что мчал бы так легко, сквозь снег и ветер, Петю с Лизаветой в их родные края.
Это бывает лишь раз. Те, кто это знает, остановятся на минуту, взглянут, улыбнутся и пойдут дальше. Так всегда было, так и будет.
Степан жил в переулке у Девичьего поля. Собственно, у него была и не квартира, а две комнаты с кухней.
Вся эта захолустная сторона Москвы, с маленькими домиками, деревянными заборами, садами, напоминала провинцию. Но Степану отчасти это даже нравилось: проще.
Среди своих мечтаний, страстных размышлений о том, что делать, Степан не мог, конечно, не интересоваться жизнью личной, семейной – она его окружала со всех сторон.
Степан понимал, что увлечение Клавдией было неглубоко, больше зависело от его темперамента: с жутким чувством он замечал, что другие женщины ему не безразличны. Одна же из них, Лизавета, все сильнее овладевала его сердцем. «Да, но это невозможно, – говорил он себе. – Клавдия моя жена». Этими мыслями, фразами нельзя было, конечно, изменить своей натуры. Чувства его уходили лишь вглубь и там кипели. «Пустое, – решил он, – Клавдия хорошая женщина; я должен благодарить судьбу, что она послала мне именно ее. Не надо распускаться. Глупости».
И он усиленней работал, давал уроки, вел партийные дела.
Понятно, что с Петей и всем их домом Степан не мог часто видеться, прийтись туда впору.