Он понимал, что говорит не то, что это мертвые слова, но иных у него не было.
Он устало погладил ее по голове, дал воды. Она замолчала, отошла, и поняла, что жизнь их погибла.
Около трех часов к ним позвонили. По звонку, глухому переминанью ног за дверью Степан понял, что дело неладно. Первою мыслью его было сопротивление. Но он вспомнил пятна крови – опять кровь, убийства, – он махнул рукой и пошел одеваться. В дверь ломились. Он спокойно подошел, отпер и сказал приставу:
– Должен же я одеться. Не могу неодетым отворять. Я в вашем распоряжении, – прибавил он. – Просил бы лишь быть осторожнее с женой: она больна.
Петя так засиделся в деревне, так зачитался, столько думал над трудными вещами, что к концу лета на него нашло раздраженное состояние. Он затосковал, не мог работать, появились мрачные мысли. Лизавета сначала подсмеивалась, потом увидела, что Пете, действительно, не по себе, и с присущей ей экспансивностью решила, что он сходит с ума. Это привело ее в такое отчаяние, что она дала зарок немедленно покончить с собой, как только это выяснится. И последние дни, проведенные ими в деревне, были унылы. Лизавета за все зацеплялась, бранилась, не мыла себе ног, что было признаком дурного настроения, и золотистые волосы ее больше обычного были растрепаны: не хватало энергии причесываться.
Петя, однако, с ума не сошел, а вставал к часу, пил много кофе, много курил.
На меланхолию же обоих отличное действие оказал переезд в Москву.
На Петю положиться было нельзя, и Лизавета уехала вперед, искать квартиру. В Москве она сходила с Зиной в баню, приоделась, подтянулась, и при помощи миллиона друзей быстро нашла пристанище на углу Арбата. На другой день привезли из склада, на двух возах, их «мебель» (так называемую). На третий – Лизавета достала Пете корректурную работу и телеграфировала, чтобы немедленно ехал.
Воздух столицы, новые впечатления, новая квартира – все освежило его. Поселились они на четвертом этаже: в переулок выходил балкон, с видом на Москву. Паркет скрипел, лестница на ночь не запиралась, по ней прыгали кошки; вдоль огромных труб отопления всегда осыпалась штукатурка, и бегали мыши – но общий дух был симпатичен, цена также. Петя вполне одобрил Лизаветино заведенье.
Сам он получил небольшую отдельную комнату и тотчас засел за корректуры и исправление переводов. Кант, Соловьев и другие хитрые вещи заслонились теперь простым, жизненным: не пропустить бы ошибки, не наврать бы в переводе.
Две же другие комнаты Лизавета сдала – инженеру Штеккеру и студенту-медику Фрумкину.
Штеккер, добродушный, безалаберный человек, служил на постройке окружной дороги, слегка скучал, собирался влюбиться, говорил чрезвычайно быстро и путаясь, когда выпивал, то кричал: «Дурья голова, по маленькой, маленькой, по малюсенькой. Чик, хлоп и отделка». И нос у него краснел.
Фрумкин был еврей, красивый и довольно важный, он считал себя Дон-Жуаном с большими шансами; действительно, легкомысленная Зина стала что-то подозритель но часто бывать у Лизаветы, и больше торчала в комнате Фрумкина. Он величественно оправлял свою шевелюру и крутил ус. Победа его, в данном случае, была несомненна; но так устроен человек, что всегда ему мало – Фрумкин втайне пламенел к Лизавете, Петю же ревновал и не любил.
Его постоянным делом было дразнить Лизавету. Он высовывался из своей двери и говорил:
– Петя не любит Лизавету Андреевну!
– А над вами Зиночка смеется.
– Петруня кого-то не любит!
– Убирайтесь к черту! Дурак! – кричала Лизавета, хлопая дверью. – Над вами смеется Зиночка, слышите вы? смеется, смеется!
Но она не сердилась на него, потому что угадывала причину раздражения.
Сама же она вела прежний – шумный и легкий образ жизни: вечера в литературном клубе, собрания у Зины, у друзей, чаи у них на Арбате, и в промежутках улаживанье чужих романических затруднений, помощь знакомым девицам, впадавшим в любовный грех, тысячи мелких занятий – и одно самое большое, настоящее Лиза-ветино дело: ее собственная любовь к Пете.
Несчастье со Степаном очень поразило их. Лизавета взялась за Клавдию: у знакомой богатой барыни достала для нее триста рублей, а Фрумкину поручила наблюдение за ее здоровьем. Пыталась проникнуть и к Степану, выдавая себя за его невесту, но это не удалось, несмотря на весь ее бурный натиск. Лизавета обругала кого следует, чуть было не вышло истории, но сочли, что она полоумная, и решили всерьез не принимать.
Скоро новые дела, треволнения, радости и огорчения вошли в их жизнь: это было связано с общественным движением того времени.
Начиная с первых демонстраций, в которых Петя участвовал еще в Петербурге, брожение не утихало. Скорее – оно крепло. Собирались съезды, устраивались банкеты, произносились речи. Газеты посмелели. Силы революционных кружков росли. Готовился электрический удар, молнией осветивший Россию, показавший все величие братских чувств и всю бездну незрелости, в которой находилась страна – и, что бы потом ни говорили, – начавший в истории родины новую эпоху.
Как всегда в таких случаях, тюрьмы работали усердно.