Подъезжает господин Чиликин. Этому не надо никакой «почтительности». Только отворяй дверь. Он желтый, с рыжими усами, скучный, и такая же измора его жена. Когда случается заглянуть к ним в квартиру, кажется, что сейчас околеешь с тоски. Рафаил же Лусегенович подкатит с шиком; ему шумно распахивать, поклон тщательный, почту подает Никандр.
К пяти все обедают. Об этом можно знать по чаду на лестнице. Начинается вечер. Пройдет мимо, по улице, знакомый фонарщик, заблестят бледно-зеленым фонари; сверху сбегут две-три барышни, в снежном сумраке потрещат в телефон. «В восемь начало? Непременно, да, да! Почему не состоится? Скажите Ване, что в студенческом нельзя, пусть штатское наденет!»
Эти приезды, отходы, клочки разговоров, белые платья из-под накинутых шуб (в восьмом, когда извозчики без спросу подают «в театр») кажутся обрывками другой жизни, на которую можно улыбнуться сквозь сон. И он улыбается. Сидя у столика, глядя, как заметает на улице, он будет дремать долго, часами; смотреть на прохожих, зевать, записывать номера телефона, откуда звонили; в десятый раз развернет «Листок», все края которого исписаны адресами. Снова сидит и сидит, ожидая ночи. Ночь же придет не скоро, метель разгуляется, будет неприятно, хмуро. Первый прилив жильцов выпадет на двенадцать (театры), затем в два, и последний, мучительнейший для Никандра, между пятью и шестью. Гуляки, из разных «таких» мест.
Хотя ему далеко до Кузьмы, но и сам Никандр не безупречен. Иногда сильно клонит его к вину. Когда подходит праздник, он тщательней подбривает щеки, закручивает хохол и старается улизнуть от жены Лены, оставив за себя брата. Пальто накинуто, на ногах блестящие калоши, картуз на голове, Никандр имеет вид вольного парня, не Лишенного средств. Иногда за двугривенный он летит со знакомым лихачом прокатиться; метель сечет лицо, но это нравится; ранне-зимний воздух так радостен после каморки. Когда очень мчатся, и лихач орет на встречных, ловко прорезая под носом у какого-нибудь толстяка, сердце Никандра тоже бьется. Как-то веселеет оно, раскрывается, летит.
Уже сумерки. Взвывает метель, таинственней кажутся люди, женщины. Никандр в «Богемии». Здесь он habitue[27]
, его даже уважают. Это зависть от того, что лишь один он в «Богемии» не должал. Напротив, он ведет себя барином, на чай дает пятиалтынный. Сейчас еще рано. Заходит в бильярдную. Человек без пиджака, с грязным воротничком, полулег на борт; на лице его особая жестокость: бильярдная. Суть его минуты в том, чтобы бешеным ударом срезать десятиочкового в лузу. Любопытствующий субъект в углу предвкушает что-то.Трах! Шар метнулся по зеленому, пролетел по пятну света. Стрелявший отскакивает.
– А, дьявольщина!
Маркер потной рукой белит кий.
– Горячитесь очень, господин Финогенов. Оно и оказывает.
Этого Финогенова Никандр знает. Он малый чиновничек, вроде землемера; костистый и неудачливый. Говорят даже в «Богемии», что жена его…
Часов в девять Никандр садится за пиво. К этому времени подходит его друг, портной Павел Захарыч. Павел Захарыч немолод, кривоног, в очках и очень волосат; его маслянистые космы расчесаны пробором, придавая благообразие.
– Пивом балуете? – спрашивает он, садится.
Ему дали «пару пива». На стене напротив объявление: «За бой бокала с посетителя двугривенный».
– Анафемы-с, – говорит Павел Захарыч. – Вы обратите внимание: двугривенный! Например, если я, человек рабочий, и к тому же у меня трясутся руки, выронил бокал, и этот бокал, будучи дурным, разбивается. Вследствие чего я должен платить двугривенный! Где же тут правда?
Никандр слушает с уважением.
– Вероятно, Павел Захарыч, они разумеют бесчинствующих…
Но тут же осекается: сам Павел Захарыч после трезвой и рабочей жизни впадает иногад в такой «транс», что только держись…
– Нет, этого сказать нельзя. Все это истекает от неустроенной жизни.
И Павел Захарыч начинает обычные речи. Под растущий прибой он проповедует Никандру, как надо «устраивать» жизнь:
– Все должны сообща, и кто сколько наработал – дели. На станции Варшава у меня зять носильщиком служит. Так там, милый человек, все артелью. Тебе дали хоть пятак, хоть рубль – неси в артель; а не отдашь – вон сейчас. Друг за другом смотрят.
– И во всем так. Вот и устрой ревизоров. Пусть по всей России ездят, и, значит, все им должны повиноваться. И всех могут проверять: меня ли, тебя, или хоть самого министра. Вон оно куда загибает. Однако иначе нельзя.
Никандр молчит. Ничего не возразишь о ревизорах, но мысли не здесь. Конечно, хорошо так, сообща, – но сейчас в голове хмель; кажется, куда лучше вскочить, запеть всем, размахнуться душой…
– Э-эх, Павел Захарыч, чу-удесный ты человек! Хочется обнять его.
– Скажи слово! Скажи ты мне такое слово…
Он и сам не знает, какое слово, но чего-то нужно, чтобы взять всех под руки, двинуть…
– Пронзи ты меня, Павел Захарыч! Хвати по сердцу! Острота и горечь подступили.
– Трижды в угол резал, все дарма! Все! – Это Финогенов кричит с другого стола. – Распроклятая моя головушка!
– Носом короток!
– У тебя займу!
– Все вино, вино! – вздыхает Павел Захарыч.