– Я прошу вышибать эту персон из заведения, если мы находимся в порядочном месте.
Пиджачок немца выражает презрение к дикарям, трактиру, необразованной сволочи.
– Ну-ка, вы, поспокойнее, сударь!
Голос Павла Захарыча теперь иной, странный. На минуту затихают. Немец негодует. Ершатся товарищи.
– Я не знаю этот человек, я требую, чтобы удалили ту персон!
– Удалили? Да ты кто сам-то? А? Кто ты, мразь несчастная? А?
Павел Захарыч весь малиновый, на губах пена.
– Это разбой! Я буду позывать…
– Вон! Сволочь! Вон!
Летит стол, бутылки, Никандр дико визжит, вцепился в немецкий галстук, хозяин задыхается, Павел Захарыч колотит кулаками, свистят из угла, девицы вылетели, в дверях виден городовой.
Никандра и Павла Захарыча везут в участок. Очень тихо, никого на улицах, в ясном небе полыхают звезды. Пахнет весной и лужами.
Голова Павла Захарыча окровавлена. Она свесилась вниз, на снег с нее падают красные капли. Спину ему придавил коленом дворник.
В участке их ведут к дежурному и вталкивают в низкую комнату подвального этажа. Павле Захарыч говорит полицейскому:
– Когда будут ревизоры, вас упразднят-с. Правду невозможно спрятать.
Дежурный ударяет его кулаком по лицу. Кровь идет сильнее. Павел Захарыч падает.
Лежит и Никандр у решетчатого оконца, рядом с блевотиной пьяного татарина. Сквозь решетки виден угол неба. Колоссальная звезда, золотая, взошла на нем. Глядя на нее, Никандр о чем-то думает. Потом он плачет.
Гимназист Петя, черпая полой шинели в ручье, пускает с друзьями кораблики. Давно уже на резинах лихач Сергей, и знакомая горничная во дворе, напротив, бегает без калош.
Это тот самый день, когда, кажется, что, выйдя из дому, можно уйти Бог знает куда. Неизвестно, вернешься ли? Так бледно-золотисто небо, прозрачны бульвары. Вот девушка в черной бархатной кофточке, на груди ее свежие фиалки. Зеркальное стекло особняка; за ним белые гиацинты. И солнце медленно спускается. Оно улыбнулось покорной, девичьей улыбкой.
Как всегда, Никандр сидит в прихожей. Глаз его завязан; он бледен, молчит. Каждый входящий подумает про него: бит. Впрочем, все равно. Пусть думают. Все подло, все очертело. Вчера он получил письмо без подписи: «Жена ваша гуляет». И еще разная дрянь.
Пусть гуляет. Если б это было два года назад, он страдал бы, ревновал, у них были бы сцены; но теперь безразлично. Вот сейчас ее нет дома. Неизвестно, где она, а он думает совсем о другом.
Он привык разбирать шаги всех по лестнице со второго, третьего этажа. Нет сомнения, это она. Сейчас блеснет на последнем марше серебряный мешочек в черной перчатке, пахнёт знакомым.
На голове Мариэтт бледно-сиреневая шляпа, сверху длинный вуаль-шарфик.
– Здравствуйте, барыня.
– Здравствуйте, Никандр. Что это с вами? Ушиблись? – Мариэтт взглядывает участливо, большим черным глазом.
– Да, в темноте, с лестницы… Теперь заживает.
Никандр покраснел.
Мариэтт, Мариэтт! Вы не знаете пьяных ночей, грубой сволочи, кабаков, участков, боли дикой. Вы цветете в тишине, вы гиацинт за стеклом, ваши стройные ноги попирают землю легко: как триумфаторы прекрасного. Вот вы мелькнули в прихожей, блеснули, и поплыла ваша прелесть дальше, навстречу весне, природе, чудесному, чего вы на земле являетесь носительницей.
Вместо вас войдет в эти же двери, часом позже, жена, Лена, со злобно-виноватым видом. Она знает свою неправду, даже она страдает, но боится: как Никандр встретит ее? И что она ему скажет?
Но Никандр сидит безучастно. Безучастно отворяет двери.
Аннушка, прислуга Настасьи Романовны, плачется Никандру на Кузьму. Как всегда, палец держит у губ.
– Хоть бы вы его образумили, Никандр Иваныч. Ведь с места из-за него гонят, из-за дьявола. Приладился ко мне с этой своей любовью, тьфу, ну его к лешему, и совершенно даже он мне не нужен. А чуть напьется – скандал.
Но Никандр и сама она знают, что это неправда: и не наплюет, и через неделю заскучает.
– Хоть бы он любил как люди. А то у-у, бум-бум, ей-Богу, Никандр Иваныч, иной раз в четыре часа ночи, вдруг, пожалуйте, ломится. Если б как благородные.
Вздыхают. Аннушка от огорчения, Никандр, вспоминая, как и сам он бывает «неблагородным».
– Значит, очень вы его сердце уязвили. – Он улыбается.
– Какое сердце! Все спьяну.
Никандру так же казалось раньше. Но теперь он меньше презирает Кузьму. «Что ж, всякому свое».
Только что ушла Аннушка, вваливается Кузьма, Никандр делает знак рукой:
– Ты, брат, потише тут. Здесь не женина комната.
– Да я, я ничего. Мне к бою не привыкать. Я понимаю. Где благородно, там благородно.
Кузьма тоже жалуется. Ему плохо, он ревнует Аннушку (про себя Никандр усмехнулся: неужели и ее можно ревновать?), она не всегда и неохотно пускает его; что ж ему делать, если не отворяют дверей? Стучит.
– А намедни, вот вам крест, всю ночь у порога и проспал, на черной лестнице. Так и не пустила, стерьва. Ну, конечно, в темноте стекло к ней высадил.
Все это Никандр знает. И как его лупили потом дворники, с каким диким упрямством колотит он в дверь к Аннушке, не давая спать барыне.
– Ей-Богу! Даже мышка соломку точит… значит же, и мне к ней хочется. Допустим, сегодня… Не пускает!